Читаем Неканонический классик: Дмитрий Александрович Пригов полностью

В 1796 году Юбер Робер написал «Воображаемый вид Большой галереи Лувра как руины» [221], на котором классическое вместилище исторической памяти — музей — являет себя после катастрофы, так сказать, в состоянии беспамятства. Катастрофа всегда подкарауливает память в той мере, в какой она наполняется отчужденными фрагментами, образами, уже являющимися руинами минувшей жизни. В случае с «Живите в Москве» возможность развертывания повествования впрямую зависит от очищения пространства от завалов памяти, разрушения уже накопленных и чрезмерно разросшихся образов. Создание нового тут целиком вписывается в разрушение старого.

Но это повторяющееся крушение памяти имеет далеко идущие последствия. Мы привыкли считать память субстратом человеческой личности, без которого мы как индивиды исчезнем. Кем будем мы без прошлого, с биографией, стертой из нашего сознания? Рассказчик «Живите в Москве» в этом смысле — совершенно парадоксальная литературная инстанция: он — привилегированный хранитель коллективной памяти, систематически ее утрачивающий и превращающийся в своего рода tabula rasa Морис Бланшо утверждал, что катастрофа всегда относится к прошлому и всегда связана с забыванием

[222]. Память рассказчика разрушается, но от этого он не переносится в современность, вход в которую для него блокирован. Он как бы прописан в прошлом, которое утрачивает черты определенности и связи с его личным опытом. Это прошлое настолько герметично изолировано от сегодняшнего дня, что как бы недоступно человеческой воле. Это, так сказать, «абсолютное прошлое».

Фридрих Ницше в «Заратустре» описал ворота под названием «Мгновенье», отделяющие прошлое от будущего. Они фигурируют в контексте доктрины вечного возвращения: «Взгляни, — продолжал я, — на это Мгновенье! От этих врат Мгновенья уходит длинный, вечный путь назад: позади нас лежит вечность.

Не должно ли было все, что может идти, уже однажды пройти этот путь? Не должно ли было все, что может случиться, уже однажды случиться, сделаться, пройти?» [223]. Это именно картина «абсолютного прошлого», вобравшего в себя все возможное, а потому как бы не нуждающегося в настоящем и будущем. Это прошлое недоступно воле к власти, которая приложима только к будущему. Ойген Финк замечал по этому поводу: «Детерминированное, неподвижное прошлое не поддается никакому усилию воли. Его можно только принять и, в частности, утверждать его неотвратимость»

[224]. В этом смысле прошлое предполагает полную пассивность. Но катастрофическое прошлое Пригова к тому же предполагает и беспамятство, отрешенность не только от индивидуальной воли, но и от памяти индивидуального опыта. Память исчезает, уступая пространство полной инертной детерминированности «абсолютного» прошлого.

Пригов пишет:

И я есть в спокойном единстве со своим прошлым, просто, недвусмысленно присоединенном ко мне. Вернее, включенном в меня. Или, если хотите, я включен в него. Или, если хотите, чуть-чуть посложнее, понаучнее: я есть собранный посредством единой, не поддающейся узурпации чувствами, злобой или минутными выгодами, не обремененной ленью или коррупцией памятью. Пространством памяти. Неким заранее предположенным пространством до всякой памяти. Просто потенциальной возможностью ее и тем самым уже неизбежной провокацией (ЖВМ, с. 286).

Первоначально рассказчик говорит о своем единстве с прошлым, но прошлое это все время как бы отделяется от него. Теперь он уже сам включен в него, как некая пассивная единица, но дальше происходит еще один существенный сдвиг. Оказывается, он включен не столько даже в некую мнемоническую конфигурацию, фигуру воспоминаний, сколько в пространство, существующее до всякой памяти, как чистая потенция, возможность чего-то. Пригов по существу описывает разрушение присутствия и индивидуации как путь к открытию чистой потенциальности.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже