…оставшиеся нормальные, насколько могли, старались воспроизводить подобные полуполеты, чтобы не быть обнаруженными. Но, естественно, мгновенно распознавались по способу своего искусственно имитируемого скольжения над землей, не умея превзойти угол в 20 градусов относительно вертикали стояния. Превышая ее, они просто падали и под непонятный то ли смех, то ли бульканье почти горизонтально подлетевших новых обитателей города были уличаемы. Вслед за этим они мгновенно исчезали (ЖВМ, с. 324).
Вертикаль у Пригова — это признак человеческой антропологии. Люди в этом эпизоде имитируют мертвецов, которые имитируют людей. Падая же, они исчезают, тем самым обнаруживая, что сами люди тут — симулякры, а симулякры (горизонтально парящие мертвецы) уличают их в различии с собой. Несколькими страницами позже рассказчик сам начинает «плыть» над Москвой, взгромоздившись на плечи своего отца. Но это парение скоро становится совершенно самостоятельным, и его главная функция — ввести рассказчика в зону тотальной симуляции, неотличения мертвого от живого: «Я плыл вровень с касающимися моего лица только что зазеленевшими ветвями деревьев. Я закрывал глаза, замирал от ужаса, ответно касаясь их уже по своей воле щекой, чуть-чуть отклоняясь и раскачиваясь» (ЖВМ, с. 328).
Фуко писал о симулякрах, населявших книги Клоссовски, нечто совершенно приложимое к персонажам «Живите в Москве»:
В таких персонажах мы не имеем дела с глубокими и длящимися существами воспоминаний, но с существами, обреченными, как персонажи Ницше, на глубокое беспамятство, беспамятство, позволяющее возникнуть в «воспоминании» Тому же (le surgissement du M^eme). Все в них распадается на куски, мгновенно предлагает себя и уходит; неважно, живы они или мертвы; беспамятство в них следит за Идентичным. Они ничего не значат, они имитируют самих себя
[257].В ходе дальнейшего разворачивания этого эпизода «плывущий на уровне вторых этажей» рассказчик заглядывает в окно и как будто видит там еврейского мальчика из метро. Но уровень сходства и различия достигает здесь уже такого накала, что подобие перестает читаться, мы как будто окончательно вступаем в мир повторения, в котором забвение и память пронизывают друг друга и превращают весь мир в симулякры, ходячие образы несходства сходного и всеобщей подменяемости: «А может, мне просто показалось, что это тот самый страдалец, сострадальцем которого мне случилось оказаться в это утро. Однако всеобщая повязанность мира сейчас настолько обволокла меня, что я готов был принять любого за любое» (ЖВМ, с. 333). Рассказчик неожиданно обнаруживает, что урок фортепиано, за которым он застал своего двойника, подчиняется форме неотвратимого повторения: «Не могу! Сколько можно повторять одно и то же! <…> Сколько можно, как идиот, ошибаться на одном и том же месте?» (ЖВМ, с. 333–334) — кричит на мальчика его отец. Да и все поведение пары отчетливо указывает, что это не люди, а симулякры
[258].