Рассказчик меж тем проплывает мимо окна своего двойника, и отец уносит его в «Остроумовский тупик»
[259], где собрались на обед многочисленные родственники. Тут и разворачивается удивительный финал книги. Рассказчик после перенесенной травмы пребывает в состоянии полной пассивности: «Я сидел расслабленный, глупо улыбаясь. <…> Я окончательно раскис» (ЖВМ, с. 338). Взрослые уходят из дому и оставляют мальчика одного, и он засыпает на пустой террасе. Когда же он просыпается, то слышит «резкий кошачий весенний голос. Тягучий, противный, но манящий» (ЖВМ, с. 343). Он выглядывает из окна, видит двух кошек во дворе, и неожиданно с ним происходит метаморфоза: «Силы стремительно возвращались ко мне. Я почувствовал необыкновенную упругость во всем теле и возбужденность. В голове моментально выстроился хрустальный образ и прозрачно чистый план действий» (ЖВМ, с. 346). Мальчик достает из бабушкиной аптечки пузырек валерьянки и выливает его во дворе, «делая круговые движения, тщательно уснащая это место пахнущим, неодолимо завлекающим зельем» (ЖВМ, с. 347). На возникающее таким образом «манящее магическое место» со всей округи устремляются коты и кошки.То, что описывается далее, примечательно — коты мчатся к магическому валерьяновому кругу точно так же, как люди стекались к Красной площади или иным входам в трансцендирующую геометрию гиперпространств на протяжении всего романа. Они наползают друг на друга, повторяя множество аналогичных сцен, накапливавшихся в монотонных повторах «мемуарного» повествования:
Количество их стремительно нарастало. Они появлялись со всех сторон. Они хлынули отовсюду — выползали из кустов, из-под террасы, спрыгивали, рушились на головы собратьев откуда-то с высоты, промелькивая своими крепкими телами прямо у меня перед глазами. Количество их становилось неисчислимым, неимоверным. Они шевелились внизу, как переплетающийся, вздрагивающий клубок поблескивающих червей (ЖВМ, с. 348).
Эта сцена — повторение многочисленных сходных с ней (особо отмечу и явление тут «клубка» — геометрической фигуры катастрофы), но с одной поправкой. Если во всех предыдущих сценах повествователь был пассивным наблюдателем или участником событий, причина которых была ему неведома, то сейчас он сам является причиной и истоком происходящего. Он намечает круг, в котором происходит слипание кошек в нерасчленимую массу. И этой сцене (что вполне показательно) предшествует трансформация расслабленного мальчика в носителя воли к власти. Речь, несомненно, идет о трансформации страдательного человека в «сверхчеловека», который говорит «да» вечному повторению, осуществляет его по собственной воле.
Но это повторение оказывается настоящей пародией — «Incipit parodia» — на сам роман и на ницшевского «Заратустру», который понимался самим Ницше как пародия на сакрально-пророческий текст.
Далее финал разворачивается следующим образом. Рассказчик берет таз с водой, в которой обнаруживает «свое чистое отражение» (ЖВМ, с. 349) и выливает воду каким-то библейским потоком на скопище утративших форму, копошащихся тварей: «…водяной поток хлынул вниз из опрокинутого таза на это огромное страшное скопище шевелящихся внизу тварей. Несколько мгновений я стоял словно восхищенный в иные пространства, отключенный от всего, не слыша ничего и не видя» (ЖВМ, с. 349). Повествователь тут почти преобразуется из твари трясущейся в творца, в Бога.
Но одновременно с этим происходит и преображение кошек, своего рода кошачья трансфигурация, явление кошачей «троицы», или, вернее, трансформация кошек в астральные симулякры: