В полном соответствии с этой характеристикой центральный метод литературного творчества Пригова представляет собой
Пригов разработал множество приемов гиперсакрализации, однако важнейшим и доминантным среди них представляется перформанс интимизации (приватизации) дискурса как растраты его символической избыточности, как бы пожираемой «давлением жизни» (по Батаю). В своей первозданной, почти лабораторной, чистоте этот метод представлен самыми популярными стихотворениями Пригова о «килограмме салата рыбного» и «двух мужских кошках», «кусочке азу», «вот я курицу зажарю», «домашней энтропии», сломанном венике — где сакрализирующей интимизации подвергается то, что кажется демонстративно профанным. Отсюда один шаг до сакрализации откровенно бессмысленного и тавтологического — как, например, в стихотворении «Я устал уже на первой строчке», в котором метапоэтическая сакрализация творчества (опирающаяся на богатую романтико-модернистскую традицию) растрачивается в тавтологическом самоописании данного текста о тексте, лишенного какой-либо иной семантики:
На этом же приеме гиперсакрализации абсурдного и тавтологического строятся и приговские «Азбуки». В дальнейшем Пригов эффективно применяет этот подход к дискурсам власти (стихи о Милицанере, Пушкине, «Образ Рейгана в советской литературе»), попутно разрабатывая узнаваемый стиль простодушно-восхищенного присвоения символов авторитета персоной маленького советского человека. Радикально упрощенный — и вместе с тем обнаженный — вид этот прием приобретает в приговском «Евгении Онегине», где методическая вставка слова «безумный» в пушкинский текст одновременно обеспечивает присвоение и обесценивание классического дискурса. Позднее этот же прием использован в цикле «Для Джорджика».
Однако интимизация у Пригова — это не только прием растраты. Она сохраняет и то значение, о котором настойчиво пишет Батай, — преодоление статуса вещи, навязываемого субъекту (в случае Пригова авторитетным дискурсом), возвращение неповторимо-уникальной субъектности, прорастание субъективности в то, что приносится в жертву. В результате интимизации субъект рождается — пускай на мгновение, — находя в растрачиваемом свое воплощение и одновременно наделяя объект растраты своей субъективностью. Здесь, на мой взгляд, кроется основание мерцания — присутствия-отсутствия авторской личности во всех приговских текстах, о котором много уже сказано и которое превращает
…Авторскую манеру Пригова нельзя свести к холодной, рациональной манипуляции с языковыми стереотипами, точно так же как нельзя утверждать, будто Пригов как человек полностью исчезает за поверхностью симулятивных средств языка. Беспрестанная ассимиляция чужих голосов в его творчестве — не «нейтрализующий» процесс: напротив, она звучит как многократное, преломленное, искаженное до невнятицы и прерывающееся эхо наделенного личной нотой голоса, который только таким образом может найти отклик
[419].