Близкое знакомство с хронологией приговского творчества позволяет проследить, как и когда общая для московского концептуализма критика коммунального «речеверчения» (термин, предложенный Ильей Кабаковым и Виктором Тупицыным) в поэзии Пригова отчасти уступает место его собственной проблематике, каким образом порождаются монстры в результате беспрерывных творческих усилий, бесконечной фабричной конвейерности поэтического письма. Постепенное складывание уникальной «монстрологии» у Пригова происходит путем вытеснения (из текста) монстров правящей тоталитарной идеологии и порождения приходящих им на смену чудовища — для примера можно назвать такие произведения, как поэма «Махроть Всея Руси», циклы «Фантасмагории обыденной жизни», «Тараканомахия», «Явление чудовищев не всегда порождает сон разума», «Апокалиптические видения внутри стиха» и др. Призрачные и потусторонние («спектральные», если использовать термин Деррида) чудовища возникают вроде бы из ничего и ниоткуда. Но, будучи следами и свидетельствами глубочайшего кризиса Символического порядка (я подразумеваю лакановский термин) — в том числе распада советского блока, экономического дефолта 90-х, но не только, — они жестко психологически мотивированы в приговском проекте неотвратимых антропологических сдвигов, порой объясненных в его поэтике, а порой и таинственно необъяснимых.
Кроме того, в массовом культурном сознании, как русском, так и европейском (которым московский концептуализм в 1990-е годы был невероятно востребован), за приговской поэзией закрепился статус лирико-иронического варианта соц-арта. При составлении его «знаковых» публикаций, как правило, учитывались приоритеты и горизонты ожиданий читательской среды, российской и/или международной. Таким образом, теологические, мистические и экзистенциальные «озарения», наполняющие тексты Пригова, существовали словно бы «на вторых ролях» по сравнению с более доступным сатирическим высмеиванием языковых формулировок советского официоза. Однако броское и саркастичное развенчание тоталитарной риторики производилось Приговым в двух аспектах: с одной стороны, это язвительное неприятие советского коммунального речевого поведения, с другой, — попытка обрисовать неизбежность столкновения современного человека с безразличной к нему властной системой, построенной на пластичных и гибких, но поэтому и чрезвычайно устойчивых церемониальных нормах и ритуалах поведения. Того конфликта, что не исчезает, а наоборот, усиливается по мере превращения этой системы из авторитарной в либеральную, из принудительно-трудовой в свободно-рыночную. Усиливается по мере разрастания сферы монструозности внутри и вне конкретного человеческого существования. Собственно, приговская «монстрология» и есть логическое следствие все более и более усиливающегося прессинга неолиберальной идеологии; одновременно она и способ преодоления этого диктата путем размывания границ человеческого, делающегося, тем самым, менее доступным для новых систем управления и подчинения. Попутно Пригов разоблачает главенствующую в 1990-е праволиберальную мифологию свободной рыночной экономики, показывая наличествующие в ней атавизмы тоталитарного подхода к принципам регулирования и хозяйствования.
На протяжении почти четырех десятилетий Пригов прослеживает, как советский интеллигентский проект подпольного сопротивления власти путем обращения к высоким модернистским ценностям (например, к идеалам классической литературной традиции) преображается в постперестроечной России в коллективное сотрудничество с властью (пропагандирующей неолиберальные ценности технологического рационализма, но подчас грешащей крайней некомпетентностью и халатностью) и одновременно в депрессивное отчуждение индивидуума от каких-либо сфер социальной реализации.
В сборниках, пьесах и пьесках 1970–80-х годов (от цикла «Образ Рейгана в советской литературе» до опубликованных в разгар перестройки пьес «Черный пес» и «Революция») Пригов использует прием карнавального развенчивания возвышенных культурных кодов ради достижения комического эффекта, сразу же снимающего торжественный пафос господствующей идеологии. Но в герметичных и натурфилософских текстах, написанных в 1990-е и 2000-е (например, «Взаимоопережающие энигматика и герменевтика», «Недетерминированная анигматика», «Позиции» и «Проекции»), игровая бахтинская карнавальность уступает место своеобразному магическому