– Когда-нибудь, – мечтательно тянет Янкова, – когда соберу достаточно гребаных красненьких бумажек на своем счету… Я завяжу со всем этим. Уеду в провинцию и открою маленькую гостиничку. В медвежьем углу. Парное молоко с утра, свежий сыр… Всякая такая пежня.
– Об этом тебе надо переговорить с Разилой. Он разбирается в вопросе.
Янкова смеется:
– Твой Разила – настоящее животное. Не понимаю, за что ты держишь этого парня? Постоянно пялится на мои сиськи, чуть не слюну роняет… Того гляди сожрет, ха-ха-ха!
– Он надежный, как имперская «Армадила». А на твои сиськи я и сам роняю слюну, детка.
– Ох, Фенхель, – Янкова откладывает щетку для волос и смотрит на меня умильно. – Никто не умеет говорить комплименты, как ты…
Госпиталь Преподобной Даны – одно из самых мрачных и величественных зданий Яр-Инфернополиса. Строилось оно как дворец для тогдашнего нашего императора Павела Шестого Полоумного. Парень зациклился на покушениях, интригах и мятежах и свой дворец спроектировал чем-то средним между крепостью, многоэтажным линкором и купеческим особняком. Грандиозная серая махина в побеленных голубиным пометом химерах и облупившихся ангелах, двенадцать этажей Истинного Имперского Величия.
С Региной мы встречаемся у восточного крыла, где располагается психиатрическое отделение. Здесь она работает медсестрой.
Молча гуляем по больничному саду, дождь шелестит в ветвях. Над нами зеленая дымка расцветающих почек, в которой теряются дождевые капли. Я только сейчас замечаю – весна. В городе забываешь, что существует что-то, кроме постоянного дождя и пара, черного снега и душного смога.
В эти цветущие дебри в духе рубберских «живоградов», за высокие крепостные стены госпиталя, с трудом пробиваются зловонные городские испарения. Кажется, мы находимся в параллельной вселенной.
Напоминание о том, где мы на самом деле, – сутулые и мрачные фигуры в застиранных полосатых пижамах. Это психи из «спокойных», которых выпускают на прогулки.
За переплетениями цветущих ветвей виднеются зарешеченные окна-бойницы, из них изредка доносятся вопли и крики «буйных».
Регина говорит:
– Мне уже пора… Ты так и не сказал, зачем приходил.
– Увидеть тебя.
– Фенхель, не начинай опять.
– Мы давненько не встречались. Нашим старым составом… Клуб Покойников, а? Как тогда, на Циприке, помнишь?
– Не хочу вспоминать. Как там Кауперманн?
– Сто лет с ним не виделись. Но отрадно знать, что хотя бы его судьбой ты озабочена.
– О чем ты?
– Не хочешь спросить, как мои дела?
– А зачем? Раз пришел – значит жив.
– Он тебе всегда нравился? Кауперманн?
– Я думаю, у него большое будущее.
– А как же Ибис?
– А что Ибис?
Зачем я сюда приперся, думаю я.
Все, что было, быльем поросло. Нас теперь не связывает ничего, кроме общих знакомых. И кроме той истории, из-за которой мы познакомились.
Нам навстречу идет вислоусый худой старик в полосатой пижаме, машет сухонькими ладошками, бурчит себе под нос: «…над ареной ярой моря буревестником слетавши, я, как пингвин, нежно спрячу тело жирное в утесы…»
Проходит мимо, бормоча, жестикулируя и не замечая нас. Останавливаемся, чтоб пропустить его. По лицу Регины пробегает тень.
– Смешно и страшно, – говорит она. Внезапно оборачивается ко мне. – Знаешь, кто это?
– А должен?
– Лукисберг-старший.
– Автор «Имперских Хроник»?! Ох, жжешь, гребаный заедрический…
– Да, я примерно так же подумала, когда узнала. Наш живой классик… Младший Лукисберг часто бывает тут. Хороший сын. Да и человек, судя по всему, хороший. Находит время, несмотря на всю эту свою занятость синематографическую, навещает. А помочь ничем не может.
– Грустно, Регина.
– Грустно, Фенхель, – кивает она. – Иногда мне кажется, что и мы тоже… Впрочем, неважно. Мне пора идти.
Она вяло машет ладонью, прощаясь, уходит прочь.
Я смотрю вслед удаляющейся хрупкой фигурке в белом халате.
Регина – единственная женщина, которую я сделал героиней своего гребаного романа.
Что она имеет в виду? Мы – такие же психи, как старший Лукисберг, на синеме которого я вырос? Мы – потерявшиеся в реальности живые трупы?
Я не смогу уточнить – она не расскажет мне. Хотя раньше я был бы первый, с кем она поспешила бы поделиться. Мы чужие люди, нет никакого «мы», есть она и есть я. И остались только воспоминания о том дне, когда мы праздновали свое чудесное спасение, выпивая вчетвером в Т-конюшнях возле циприкской гавани, а у пристаней шумела толпа, завывала сирена, гнусаво бубнили громкоговорители.
О том дне, когда нас объявили покойниками и вычеркнули из списков.
«…в тучах рыжего песка, царапающего линзы защитных очков и респиратор, под палящим солнцем, на краю пустыни и неподалеку от центра ада – затерялись мы.
Выброшенной на берег китовой тушей громоздился дирижабль, вихри самума безжалостно терзали его, спешили занести песком. Черный штандарт колыхался над руинами.
Самум нес со стороны Каярратских минаретов, из-за дрожащих в мареве дюн, бредовые переливы: «…лелеи лелеи ла-а-аи ди лаалима аафрина ди хуузаин ди ди…»
Я стащил респиратор, злые солнечные лучи впились в кожу. Поднес к пересохшим губам горлышко фляги. Пусто.