В этот момент я наконец формулирую для себя, в чем глубинная причина гидон-кремеровской охоты к перемене мест, всей этой жизни в поездах и самолетах, в отелях и концертных залах, без постоянной точки возвращения, – которую, уж конечно, он мог бы себе позволить, которую мог бы выбрать и обставить по собственному вкусу. Дело, кажется мне, даже не в том, что бездомный Гидон – это глобальный Гидон, что такая вот жизнь без ПМЖ – один из двух радикальных трендов, предлагаемых современным разомкнутым, пронизанным информационными технологиями миром: можно, оставаясь востребованным и успешным, жить где угодно и вообще никуда не ездить, – а можно, оставаясь востребованным и успешным, ездить куда угодно и вообще нигде не жить. То есть это, наверное, красиво, и модно, и даже верно – но не в этом дело. Просто Гидон Кремер, далеко не юный уже мужчина с большим советским и несоветским опытом, великий скрипач, обремененный мировой славой, сложным персональным прош-лым и бесчисленными личными связями, человек со множеством кровей и несколькими, на выбор, родинами, точнее и лучше других уловил, как можно со всем этим весомым бэкграундом оставаться невесомым подданным абсолюта, безвизовым жителем страны музыки.
Для этого нужно как минимум отказаться от любого иного подданства и от всякого прочего ПМЖ. Нужно не иметь дома и жить в движении. Ни от чего не убегая и ни к чему не стремясь. Чтобы этот мир ловил тебя, но не поймал, потому что ты перемещаешься непредсказуемей и быстрее, чем этот мир приучен.
И еще – сущая мелочь – нужно быть готовым платить. Собой, само собой. Но также и теми, кто оказался достаточно близко, рядом.
– Вы не жалеете об упущенных возможностях? – спрашиваю я его. – О семье? О том, чтобы видеть своих детей каждый день, чтобы ощущать их как свое продолжение?
Это очередной разговор в движении, в транспортном средстве, следующем из точки А в точку Б, в автобусе, кружащем по развязкам где-то между артистическим мегаполисом Вена и артистической деревней Айзенштадт. Маэстро Гидон смотрит на меня вполоборота с соседнего сиденья, и вид у него довольно хмурый.
– Простите, если это слишком личный вопрос, – на всякий случай страхуюсь я.
– Любой вопрос личный, – говорит он медленно. – Всякий вопрос – это вторжение. Надо только понимать, как далеко ты готов позволить вторгнуться… – он несколько секунд молчит. – Я… да, я сожалею. Сожалею, что моя профессия, моя чрезмерная озабоченность своим делом не дали мне возможности, не дали мне пространства быть семьянином, быть родителем в той мере, в которой я сам же считаю это необходимым. Если у меня был выбор между тем, чтобы посвятить свою энергию делу – или этим вот обычным радостям и горестям жизни, то чаще всего… не всегда, но чаще всего… я выбирал дело. Так что я в долгу и перед своими детьми, и перед своими возлюбленными, которым я обещал много, но не смог дать всего, что обещал и что сам считал нужным.
Он молчит какое-то время.
– Знаете, я, – продолжает он, – всю жизнь искал соратницу. Я не говорю, что такова и должна быть миссия каждой женщины. Но лично я искал ту, с кем можно идти длинную дистанцию вместе. Может быть, я сам недостаточно хороший соратник для других. Я вижу свою ограниченность, неспособность отдать человеку рядом со мной то внимание, которое стоило бы отдать, – именно ему, может быть, а не работе. Но дело не в моем тщеславии и не в моем трудоголизме. Просто у меня есть чувство, что я обязан выбирать так…
Он снова молчит. И заканчивает, улыбаясь кривоватой улыбкой, которая вполне пошла бы умудренному и стойкому дворянину д’Атосу, каким его описал сочинитель Дюма:
– Может, это своего рода болезнь.
– И вы – говорю я, – не страдаете от последствий своего выбора – хотя бы в том смысле, что он предполагает огромную степень публичности, всегда на виду и в окружении посторонних людей?
– Страдаю, – соглашается Кремер легко. – Но я страдаю меньше, чем те, кто этой публичности жаждет. Я ее не жажду, я от нее по возможности ухожу, я не тусовщик по натуре, я не ищу выгоды и влияния… Уже не говоря о том, что я не пью, и потому у меня не очень получается налаживать отношения с сильными мира сего, с теми, кто мог бы мне помочь финансово: поддерживать «Кремерату», скажем. У меня нет тех манер или того таланта, которые нужны, чтобы заводить влиятельных друзей. Вот Слава Ростропович был великим гроссмейстером этого дела. Я говорю это не с осуждением – с восхищением. А я не умею. Ищу помощи – но какими-то скромными самодеятельными методами. Знаете, даже такой дистиллированно чистый человек искусства, как Святослав Теофилович Рихтер, понимал, что дела всегда делаются за столом. А у меня сплошь и рядом просто нет сил остановиться, сесть за этот стол, оторвать от себя те крохи личного времени, которые мне нужны, чтобы подготовиться к программе или пообщаться с Гиедре. А ведь даже люди, которые искренне хотят помочь, меценаты, – им нужно взамен к тебе как-то приобщиться, им нужен личный контакт… Я их не обвиняю за это, они в своем праве! Но вот меня на это не хватает.