От полного истребления восставших спасла усталость немецких мушкетеров, вынужденных несколько раз подниматься по тревоге и совершать длительные пешие марши — в панцирях и с тяжелыми ружьями — в разные концы Москвы, чтобы поддержать конные отряды поляков. Всадники не могли развернуться на тесных и перерытых московских улицах, жертвы среди гусар росли, мушкетеры же просто не поспевали повсюду. У Гонсевского было слишком мало людей, чтобы длительное время сдерживать огромные толпы бунтовщиков. Время работало на москвичей. Казалось, вот-вот сбудется предсказание какого-то холопа, пообещавшего Гонсевскому насмерть закидать его людей шапками.
Но здесь битва приняла новый неожиданный поворот. «Жестоко поражали нас из пушек со всех сторон, — вспоминал Маскевич. — По тесноте улиц мы разделились на четыре или шесть отрядов; каждому из нас было жарко; мы не могли и не умели придумать, чем пособить себе в такой беде, как вдруг кто-то закричал: „Огня, огня, жги дома!“»
«Видя, что исход битвы сомнителен, — доносил Гонсевский королю, — я велел зажечь Замоскворечье и Белый город в нескольких местах».
Отряды факельщиков принялись поджигать дома, а ветер нес огонь в направлении восставших. Вслед за огневым валом, мгновенно охватившим гигантские пространства, двигались солдаты Гонсевского, добивая не успевших скрыться горожан.
«Происходило великое убийство; плач, крик женщин и детей представляли нечто подобное дню Страшного суда; многие с женами и детьми сами бросались в огонь, и много было убитых и погоревших», — описывал гетман Жолкевский, со слов очевидцев, разразившуюся катастрофу. На некоторых улицах трупы лежали так плотно, что солдаты ходили по ним, не наступая на землю.
20 и 21 марта поджоги города продолжались. Этим занималось около трех тысяч солдат, специально назначенных Гонсевским. Ветер благоприятного направления и каменные стены Кремля оберегали поляков от того, чтобы самим стать жертвами огня. Раскинувшаяся вширь на десятки километров деревянная столица пылала как невиданный гигантский костер, превращавший день в ночь застилавшим небо дымом и освещавший ночное небо так, что при свете пожара можно было без труда читать.
«Мы действовали в сем случае по совету доброжелательных нам бояр, которые признавали необходимым сжечь Москву до основания, чтобы отнять у неприятеля средства укрепиться… Смело могу сказать, что в Москве не осталось ни кола, ни двора», — вспоминал один из поляков, участвовавший в побоище, вошедшем в историю как «московское разорение».
«Столица московская сгорела с великим кровопролитием и убытком, который оценить нельзя. Изобилен и богат был этот город, занимавший обширное пространство; бывшие в чужих краях говорят, что ни Рим, ни Париж, ни Лиссабон величиною окружности своей не могут равняться этому городу. Кремль остался совершенно цел», — писал гетман Жолкевский в своих воспоминаниях об итогах московского восстания.
Начался исход из Москвы сотен тысяч столичных жителей, лишившихся своих домов и имущества. «В тот день мороз был великий, они же шли не прямой дорогой, а так, что с Москвы до самой Яузы не видно было снега, все люди шли», — сообщает «Новый Летописец».
Горстка москвичей, решившая остаться в городе, послала депутацию к Александру Гонсевскому с просьбой прекратить избиение. За это обыватели обещали вновь присягнуть Владиславу. Предложение было принято, и изъявивших покорность польскому королевичу обязали носить особый холщовый пояс, чтобы не спутать их с бунтовщиками. Но вскоре «холщовые пояса» смешались с обладателями неблагонамеренных перевязей в последнем всплеске восстания. Поляки жестоко расправились с коварными русскими. Москва обезлюдела. Лишь в каменных палатах Кремля шла жизнь — там разместились польский гарнизон и бояре с семьями, верность которых Сигизмунду была на этот раз проверена огнем.
«Так как в течение четырнадцати дней не видно было, чтобы московиты возвращались, воинские люди только и делали, что искали добычу, — писал Жак Маржерет. — Одежду, полотно, олово, латунь, медь, утварь, которые были выкопаны из погребов и ям и могли быть проданы за большие деньги, они ни во что не ставили. Это они оставляли, а брали только бархат, шелк, парчу, золото, серебро, драгоценные каменья и жемчуг. В церквах они снимали со святых позолоченные серебряные ризы, ожерелья и вороты, пышно украшенные драгоценными каменьями и жемчугом. Многим польским солдатам досталось по 10, 15, 25 фунтов серебра, содранного с идолов, и тот, кто ушел в окровавленном грязном платье, возвращался в Кремль в дорогих одеждах; на пиво и мед на этот раз и не смотрели, а отдавали предпочтение вину, которого несказанно много было в московитских погребах, — французского, венгерского и мальвазии. Кто хотел брать — брал. От этого начался столь чудовищный разгул, блуд и столь богопротивное житье, что их не могли прекратить никакие виселицы, и только потом Ляпунов положил этому конец при помощи своих казаков».