И вообще к концу войны чины всякие реже и реже появлялись на передовой – хотели выжить, обзавелись бабами и комфортом, а на передовой их обманывали или пугали. За полгода я только раз видел газетчика на передовой, из нашей, дивизионной газеты «Сокрушительный удар», который, пощёлкав фотоаппаратом, мгновенно смылся, хотя обстановка была далеко не смертельная. Никакого комиссара на передовой ни разу не видел, кроме капитана Мартынова из нашего артдивизиона, он был совестливым человеком и, зная, что солдатам не во что завернуть табак, иногда приносил нам газету. Комиссар бригады товарищ Сафонов или Сафронов, точно уж не помню, нажил на войне брюшко и румянец, имел две легковые машины и первым, даже вперёд комбрига, мирового мужика, получил боевой орден.
На встречу ветеранов нашей дивизии приезжала какая-то шушера, обвешанная орденами и медалями, хвалилась подвигами, жаждая о себе книг и кинофильмов, а хватились их спросить мы, четверо солдат, в конце концов угодивших на встречу, почти никто из них на передовой и не был, там ведь убивали, ранили, там орденов мудрено было дождаться…
Днепровские плацдармы! Я был южнее Киева, на тех самых Букринских плацдармах (на двух из трёх). Ранен был там и утверждаю, до смерти буду утверждать, что так могли нас заставить переправляться и воевать только те, кому совершенно наплевать на чужую человеческую жизнь. Те, кто оставался на левом берегу и, «не щадя жизни», восславлял наши «подвиги». А мы на другой стороне Днепра, на клочке земли, голодные, холодные, без табаку, патроны со счёта, гранат нету, лопат нету, подыхали, съедаемые вшами, крысами, откуда-то массой хлынувшими в окопы.
Ох, не задевали бы Вы нашей боли, нашего горя походя, пока мы ещё живы. Я пробовал написать роман о Днепровском плацдарме – не могу: страшно, даже сейчас страшно, и сердце останавливается, и головные боли мучают. Может, я не обладаю тем мужеством, которое необходимо, чтоб писать обо всём, как иные закалённые, несгибаемые воины!
Сейчас, когда я Вам пишу, по телевизору показывают спектакль «Из записок Лопатина» в исполнении «Современника». Этому автору[107]
всё даётся, всё нипочем! У него сердце не останавливается и не болит! Экая тёпленькая, удобненькая всем демагогия! Экая рассудительная война! Экая литература! Задача которой – забыть, что счёт нашей Победы – десять к одному не в нашу пользу (это официально!), да миллионы, десятки миллионов калек и умерших сразу же от ран, болезней и голода. Правильно, хоть и нечаянно кто-то из националов назвал этакую стряпню – таратурой. Именно таратура – иначе не скажешь!Не знаю я, что Вам посоветовать. Кроме всего прочего, вещь плоха по языку, изобилует выспренними отступлениями «по поводу искусства», а об этом надо бы в другом месте, в другой раз. Здесь же место лишь судьбе женщины на войне и изувеченной войною. Где она, та женщина? В книге всего лишь тень её, какая-то парадная вывеска. Надо, видимо, Вам написать о себе «для себя», вот тогда, глядишь, выйдет «для всех», а пока же всего лишь сумбурный набросок с претенциозным заголовком.
Я знаю, что Вам нелегко будет читать моё письмо, надо бы «повежливей» быть с женщиной, но литературу я ставлю на один шаг с тяжелейшей службой и мужской работой. Вы часто употребляете «фронтовики», «солдаты», а солдат перед солдатом не должен кривить душой, мы, во всяком случае, избегали этого делать на передовой, иначе все погибли бы. И вот я как солдат солдату говорю то, что думаю, а Ваше дело принимать – не принимать!..
Кланяюсь. Виктор Астафьев
Дорогой Вася!
Очень рад, что ты появишься в нашем журнале. Маловато, правда, они отобрали, но лиха беда начало!
Я вот уже скоро два месяца не вылезаю из-за стола, наконец-то смог выкроить время и для себя, но запустил все текущие дела. Передо мной лежит письмо Феликса Витольдовича Шпаковского – «счастлив писатель, который может получить такие письма!», сказал мой близкий товарищ, бывший у меня в ту пору, когда пришло это письмо. И потому не могу я отписаться на него «просто так», а на большое письмо не выкраивается времени – работа идёт к концу (пять новых глав «Последнего поклона»), силы мои на пределе, нервы суди сам какие. Я вообще изнашиваюсь сильно, когда работаю, даже и бабу не надо делается после страшного напряжения, через какое-то время начинаю прибегать к помощи снотворного, но я контужен сильно и встаю, как с глубокого похмелья, поэтому и снотворное стараюсь принимать в чрезвычайных случаях.
Однако погода у нас установилась славная, сухой морозец, нет сыри, так изнуряющей мои дыхалки, и я работаю, хоть не так прытко, как прежде, но сосредоточенно, напористо, и на душе праздник, а усталость, что ж усталость – это наш удел. Даже богатырь Толстой, умевший так хорошо отдыхать, жаловался, что он после каждой книги чувствует себя вконец разбитым, правда, он не чета нам, и книги писал толще и глыбже, да и ума у него было столько, что страшно становится, когда подумаешь, чего и сколько он видел и понимал…