Когда мы приехали, стояла глубокая ночь. Глаза слипались, и только тихий тремор, дёргающий за кончики нервов, не давал задремать на ходу. Арт посмотрел в зеркало заднего вида, чуть кивнул и вышел, оставив нас наедине. Я зевнула, враждебно ожидая, в чём меня обвинят на этот раз.
Дубовский хрустнул пальцами.
— Как так вышло, — начал он, поигрывая желваками, — что из всей этой шоблы ты прицепилась именно к этому клоуну?
Меня покоробило. По многим причинам. Но главная — то, что он даже не смотрел на меня, говоря это, просто пялился в окно.
— Ни к кому я не цеплялась, — огрызнулась я, поправляя платье, собравшееся складками на коленях. Раздражение, скопившееся от непонимания происходящего в последнее время, хлынуло наружу, как океан через дыру в плотине. Я резко повернулась, тыча пальцем в лицо Максима: — И сам ты клоун!
В следующую секунду мой рот оказался зажат ладонью. Но вспышка страха показалась слабенькой петардой на фоне обуявших меня чувств. Как же я устала от этой недосказанности, от непонимания, что вообще происходит, если теперь у меня сорвало все стоп-краны!
— Это опасные люди, вся их долбаная семейка, как ты не понимаешь?! — глухо прорычал Дубовский, усиливая нажим.
Я с трудом отлепила его руку от себя и заговорила, от волнения спотыкаясь на каждом слове:
— Ты сам притащил меня туда. Ты, а не кто-то другой. И всю эту кашу заварил тоже ты, не припоминаешь? Сначала закидываешь меня к этим «опасным людям», а потом недоволен, что я кому-то больше двух слов сказала. Опасные люди! Да какая тебе вообще разница, тебе же плевать на меня!
Голос подломился. Выпалив всё это, я выскочила из машины и зашагала в дом, вбивая каблуки в плитку. На глазах вскипали злые слёзы, внутри что-то тряслось и дрожало, как под электрическим током. Мир сузился до узенького тоннеля, в конце которого белели ступеньки в дом.
Не видя и не слыша ничего вокруг, я стиснула кулаки.
Мне не должно быть больно.
Мне тоже должно быть всё равно.
Так почему я на волоске от того, чтоб позорно разрыдаться?
Дубовский возник передо мной так внезапно, будто телепортировался, я чуть не врезалась в его плечо. Я не могу посмотреть ему в лицо, шея одревенела, каждая мышца в теле забилась. Не смогла бы, даже если бы от этого зависела моя жизнь.
Его голос удивительно спокойный.
— Если хоть кто-нибудь из них заподозрит, на ссаную секунду предположит, что ты для меня не очередная подстилка для е*ли — на твоём лбу вырастет мишень. Тебя загородное путешествие с Аркашей ничему не научило?
— Трудно поддерживать реноме шлюхи, когда в твою спальню даже не заходят, — ядовито прошипела я.
Хмыканье Дубовского щекотно отдаётся в ушах.
— В этом дело? — спрашивает он и касается моей щеки.
— Нет, — огрызаюсь я и иду дальше.
Одного маленького прикосновения оказывается достаточно, чтобы по шее разлился жар. Даже моё тело меня предало. Очень хочется устроить скандал, безобразную истерику с выкидыванием вещей с балкона, с криками «на кого я потратила лучшие годы жизни» и обеспокоенным стуком соседей снизу.
Меня тошнит от этого.
Слишком много чувств сплелись внутри в пульсирующий клубок, который то натягивается, то отпускает, но не даёт почувствовать прежнюю свободу. Откуда это всё? Я никогда не была истеричкой. Наоборот, держала в себе то немногое, что умудрялось возникнуть.
— И чего ты злишься, киса? — спрашивает Дубовский, а мне кажется, что вопрос задаю я сама себе.
Время быть честной.
— Меня злит, — подбирать слова получается с трудом, все они острые, шершавые и никак не складываются воедино, — что ты не роль для них отыгрываешь. Тебе и правда на меня плевать, даже после того, что было.
И меня это убивает.
Потому что мне не плевать.
Потому что по ночам я вспоминаю то, как ты целовал меня. Как кружилась голова, и не хватало дыхания. Как твои руки открывали во мне что-то, что я не знала о себе раньше.
Я не говорю всего этого — и слава богу.
Потому что Дубовский с пренебрежительным недоумением спрашивает:
— А что, собственно, было?
***
Мягкое кресло обнимает с трёх сторон, чашка исходит кофейным паром, в прохладном воздухе свивающимся в спирали. На веранде свежо этим утром, можно было бы и кофту накинуть, но я наслаждаюсь холодком по голым рукам. Есть какое-то своё удовольствие в лёгком дискомфорте.
Я смотрю, как блестит выпавшая на траве роса, слушаю утреннюю птичью перекличку — и не чувствую абсолютно ничего.
Это похоже на моральный ступор; защитная реакция организма, который не вывозит происходящее и просто отключается от него. Кажется, что на мне наросла тонкая корка, скрывающая пульсирующий гнойник — если его не видно, его как будто и нет. И даже страх того, что он может прорваться, скрыт от восприятия, болтается где-то на периферии.
Иногда я специально вдыхаю глубже, чтобы напомнить, что вообще жива.
Всё это так глупо.
Я прячусь от Дубовского в его же доме, ухожу, стоит ему появиться на горизонте. Не из мести, не из злости, просто чтобы он больше не мог меня выбить из этого окаменелого спокойствия. Я держусь за него, как утопающий за последний на корабле круг.