Когда-то Деревьев написал несколько пьес, но за неимением каких бы то ни было знакомств в театральной области не смог получить на них даже отрицательной реакции. Теперь ворота открылись сами. «Конечно, поеду».
Третья требуемая законами гармонии неожиданность произошла с Деревьевым на дне рождения у Дубровского. Она носила не столько приятный, сколько сложный характер.
Поэт Дубровский продолжал вести последовательно романтический образ жизни и собрал под своим кровом (каким-то образом он сумел урвать у Москвы двенадцать метров в коммуналке) публику частью знакомую, частью богемную. Дубровский продолжал держаться в своем журнале, но сам этот журнал уже почти не держался на плаву, отчего настроение Дубровского, никогда не отличавшееся бодростью, в последнее время стало маниакально минорным. Он ныл, скулил, тихо матерился и напился раньше, чем перезнакомил гостей.
Деревьев накануне этого безрадостного тридцатилетия набил наконец казавшееся бездонным «Чрево» словесной мякиной и был поэтому полон приятных предвкушений и новых планов. Он с радостью кинулся бы в объятия новой дружбы, но режиссер с драгоценной трубкой почему-то отодвинул день свидания на месяц от дня знакомства. Деревьев решил терпеливо подождать, тем более что Модест Матвеевич пару раз звонил ему домой и в самых деликатных выражениях подтверждал свою крайнюю заинтересованность во встрече. Веди Деревьев насыщенную светскую жизнь, его знакомство кануло бы, как некий казус, в ее пестром потоке, но Деревьев такой жизни не вел. Хотя и надеялся попробовать с деньгами Нечитайлы. По договору через две недели после представления рукописи «Империал» должен был выплатить оговоренный аванс — пятьдесят тысяч рублей.
Молодой писатель отправился на день рождения к другу, положив на стол издателю законченную рукопись хронофантастического романа «Чрево Сатурна».
Найдя в квартире друга толпу малознакомых и почти совсем незнакомых пьяных людей, Деревьев взял со стола бутылку водки и сел в угол. «Выпью и поеду домой», — решил он. Уже дважды проблевавшийся хозяин покачивался в единственном кресле и силился слипающимися глазами рассмотреть, что же, собственно, происходит в его жилище. Деревьев отхлебнул из горла тепловатой водки и потянулся за куском колбасы. И услышал:
— Япо-онец!
Белобрысая девица, сидевшая справа от него, перебирая ногами, повернулась к нему и уставилась, почему-то победоносно улыбаясь. Деревьев сразу узнал ее, а когда узнал, тоже попытался улыбнуться.
— Ну что, не рад? — спросила девица, драпируясь во внезапную иронию.
Деревьев сказал, что рад, и в доказательство этого предложил выпить.
— За встречу? — спросила она.
— За встречу.
Очень скоро стало понятно, что скандала, которого он малодушно испугался в первый момент, не будет и что легкая внешняя грубоватость Наташи (так ее звали) скрывает скорее приязнь, чем претензии. Они еще выпили вместе и ушли со дня рождения по-советски, обругав и хозяина, и гостей.
Нельзя сказать, что эта связь его сделала счастливым. Просто место женщины в его жизни было не занято, и он внутренне махнул рукой — если не любимая, то любая. Впрочем, стать табором вблизи себя он ей не позволил. Встречался с ней часто, но только в дневные часы. «Что ты делаешь по ночам?» — спрашивала каждый раз с новым ехидством Наташа. «Работаю», — всегда одинаково просто отвечал он. Ее угнетало полное отсутствие таинственности и кокетства. Она верила, что он не врет. Довольно быстро эта любопытная, болтливая и сексуально безалаберная «розвальня» стала ему надоедать. Первое, чем она его «достала», это воспоминаниями о дне их знакомства. Она, оказывается, помнила до сих пор все его претензии к Японии. Однажды Деревьев взорвался и в самой резкой форме потребовал, чтобы Японию, японцев и все японское в его доме раз и навсегда оставили в покос. «У тебя что, была японка?» — участливо поинтересовалась Наташа. В тот день он ее прогнал. Он прогнал бы ее совсем, если бы она не оказалась полезна в самом неожиданном смысле.