Дома мне тоже никто особенно не обрадовался. Впрочем, обижаться было не на что. Я перестал учитываться порядком здешней жизни. Помог отцу натянуть какую-то проволоку между сараем и крольчатником. Зачем? Мачеха была на дежурстве, а ракалия на работе. И то и другое меня устраивало. После проволоки отец убежал по делам, для чего-то обещая, и даже клятвенно, вернуться не позже чем через час. Я пил прошлогодний компот на веранде, заставленной помидорной рассадой. Отца я, собственно, не ждал, но немного обиделся, когда он не появился и через два часа Пошел бродить по городу, раз все равно приехал. Вот они, мои булыжные мостовые, вот керосиновая лавка, где мне рассекли губу, вот школа трехэтажная, вот ее самодельный (предмет гордости) ботанический сад. Кишащий объяснимой зеленью. А вот и звонок. Я тихо отступил от родимого забора в тихий переулок. Не дай бог встретиться с кем-нибудь из учителей, считающих, что именно благодаря их самоотверженным педагогическим усилиям я теперь учусь в Москве…
Конечно же, побродил по гулкому монастырскому двору. В прошлом году здесь вдруг провели субботник, в мерзости запустения наведен порядок. А за стеной широкий овраг с волейбольной площадкою на дне. Ох уж эта волейбольная площадка…
В конце концов я выбрался на высокий муравчатый откос и, имея за спиной приземистую историческую стену, а перед глазами бесчувственное приволье, присел на траву и тихо разрыдался.
Вечером мы напились с ракалией. Мачеха была страшно довольна этим «семейным» ужином. Я бросился на вокзал и через день был в Москве. С вокзала позвонил Иветте. Изо всех сил маскируясь дрожащим от искусственного веселья голосом, спросил:
— Ну как дела? О чем вы с Дашуткой на этот раз болтали?
— А она не звонила.
Часть II. Избранное
Деревьев проснулся от холода 26 ноября 1992 года. И остался лежать под одеялом, потому что знал — еды в доме нет. Нет также и денег. Еще вчера были вывернуты все карманы и допрошен с пристрастием старый портфель. Деревьев нигде не работал, сегодня у него было лишь одно небольшое дельце, и то намеченное на вторую половину дня, так что спешить с подъемом не имело смысла.
В комнате было полумрачно. За сводчатым окном терпеливо дожидался еле слышимый дождь. Тахта, главный предмет мебели, напоминала рухнувшую на дороге загнанную клячу, настолько разъехались по сторонам ее ноги. Напротив окна стоял стол слегка антикварного, но не вполне письменного вида. К нему был придвинут великолепный оргтехнический стул. Он резко контрастировал с остальной мебелью и был всегда наготове принять седока. У стены примостились два книжных шкафа, ободранных, обшарпанных, недовольных книгами, которые им приходилось содержать. Между шкафами виднелась кафельная спина потонувшей в стене печки. Рядом с тахтой стоял устаревший, с оплывшими плечами, холодильник. Он был отключен за ненадобностью. О крупных деталях обстановки — все. Из мелких следовало бы отметить банку с окурками возле ложа, банку с проглоченным кипятильником на столе, бережно накрытую тряпицей пишущую машинку и, может быть, несколько стопок исписанной бумаги на столе, на подоконнике, на шкафах.
В глубине квартиры зазвонил телефон. На этот звук поспешили шаркающие шаги: Сан Саныч, одинокий дедок с так и не выясненным прошлым. Это у него проснувшийся Деревьев снимал нынешнее свое жилище. Деревьев инстинктивно прислушался. Он не любил, когда ему звонили сюда. Особенно в такое время. Каждый звонок, как ему казалось, подмывал шаткое равновесие, которое ему удалось установить в отношениях со своим хозяином.
Шаги Сан Саныча выскользнули из-за поворота коридора, требовательно постучала в дверь костяшка стариковского пальца.
— К телефону.
Быстро набросив свой драный халат и вставив ноги в холодные шлепанцы, Деревьев, раздраженно недоумевая, побрел к телефону.
— Подъем, молодой чеаэк. Если писатель не идет к издателю, издатель сам идет.
Это был Артамон Нечитайло, подольский издатель.
Здесь необходимо хотя бы вкратце обрисовать издательскую ситуацию в стране. Иначе многое, о чем пойдет речь ниже, может вызвать определенное недоверие.