Первое время я, точно заводной, носился с пьесами Владимира Сорокина, систематически утомляя начальство «Пельменями» и «Деморфоманией», предлагал инсценировку «Очереди».
Приходилось объяснять с нуля, вербатим и драмаДок находились тогда в зачаточном состоянии, о них вообще мало кто знал. Впрочем, о Сорокине тогда тоже мало кто слышал.
Мои лекции не проходили даром; режиссеры (главный и неглавный) внимательно выслушивали вопли о необходимости актуальных спектаклей (хотя бы в качестве эксперимента и на малой сцене), однако в сухом остатке это приводило к каким-то чудовищно компромиссным решениям, типа идеи возобновления «Смотрите, кто пришел» Арро или «Моего вишневого садика» Слаповского…
Я долго бился с этой, как мне казалось, чудовищной отсталостью, пока не понял, что сознание у типичных
Боятся и не понимают. Не понимают, и оттого боятся.
В сознании таких людей закрепляются сюжеты и имена, бывшие актуальными в дни их интеллектуальной молодости, события, принесшие когда-то видимый успех («Как меня в Харькове принимали!»). Все это, подобно фрейдовской травме, закрепляется в виде недвижимости и блокирует любые подходы к современности.
Эти люди, конечно, смотрят телевизор и бесконечно травмированы им, следят за новостями, даже, может быть,
Журналистов он считал чуть ли не шпионами (разрушающими целостность восприятия «храма искусств»), чьи задачи и амбиции едва ли не противоположны нашим.
Я был начинающим журналистом, а в свободное от работы время сочинял
Никогда — ни до и ни после — о спектаклях Цвиллинговского театра не писали в столичной прессе так часто и так положительно; я как мог использовал свои возможности и связи для пропаганды южноуральского искусства. Тогда же стал сначала победителем всероссийского конкурса газеты «Культура», а затем ее «собкором по Уралу», вложил много сил для участия родной труппы в конкурсе «Окно в Россию». И — о чудо! Театр наш становится лауреатом этой премии, худрука торжественно награждают неподъемной статуэткой; пир и пиар на весь мир!
Однако это не спасает завлита театра-лауреата от систематических столкновений с директором театра Владимиром Макаровым, мощь и сила которого поддерживалась его второй, параллельной, должностью — министра культуры Чердачинской области…
Каждый раз, когда розовощекий завлит публикует что-то, расходящееся с пониманием министра культуры, тот кричит на него, багровея и дрызгая слюной, после чего завлит пишет очередное заявление по собственному желанию. А Наум Юрьевич, уговаривая остаться, объясняет: «Пока ты работаешь в театре, ты не имеешь права на личное высказывание, любой твой текст воспринимается как публичное выражение официальной позиции конкретного учреждения культуры…».
Да, Орлов говорил со мной ласково, как с неразумным и балованным дитятей, не понимающим, как устроен мир.
Впрочем, он со всеми был ласков и подчеркнуто внимателен. Это обезоруживало. Поддавшись, я уточнил:
— Так что ж мне делать? Больше ничего не писать?
— Ты действительно хочешь, чтобы я тебе запретил? — Не без иронии ответил Наум Юрьевич, ценивший свою репутацию демократа (тогда слова «либерал» еще не употребляли), отлично знавший, что я пишу свой
Через год Орлов умер.
Последним его спектаклем в Цвиллинговском театре оказались «Последние» Горького, роскошно оформленные Олегом Петровым. Пока шли репетиции, я не раз просил Орлова сменить название. Однако мне было неловко объяснять главному, почему (предполагалось, что он сам понимает) я настаиваю на перемене, поэтому переубедить его оказалось невозможным. С каким-то странным упорством, точно зная свою судьбу или же поддавшись гибельной ее логике, Наум Юрьевич упорствовал, хотя некоторое время мы мусолили вариант, им самим предложенный (чужого он и не принял бы), но категорически не нравившийся мне — «Что дальше?»
Да как что дальше?
Конечно, тишина.
Написав «Ангелов на первом месте», я наконец разобрался со своим отношением к театру и со спокойной совестью уехал в Москву; а издав этот роман отдельной книгой, отрезал любую возможность возвращения.