И выход тут, собственно, один: взял в руки работу — сделай этой работой доброе для неупрекающих тебя порядочных людей. Они говорят: «Писатель он». И только потому, что пишу я чего-то в своем домике у окошка. И они верят, что я дело пишу, а не кляузы какие-нибудь. Боже мой, они ведь верят, что мои писания вдруг да можно будет показать своим детям, и от этого дети станут почему-то в школе лучше учиться или, например, матери помогать. Стариков уважать, наконец. И надо работать так, чтобы, как Студенов говорит: «хоть на пятьдесят процентов» оправдать эту снисходительную, без особой надежды веру в тебя.
Вот вспоминаю: «Работать надо… чтобы каждый нерв буквально трясся от напряжения и радости совершаемого. Чтобы возлюбленное тобой слово застучало в черепную коробку всеми своими звуками, и ты вскочил бы среди ночи с криком: «Пришло!»
Выпал из немощных облаков солнечный свет, упал на темные кусты и засверкали там ягоды. Вот так и мне вдруг все стало ясно.
Почему же он, Маякин, меня уязвил? Да вот потому хотя бы, что два месяца я валял дурака. Причин тому много: то с работы на работу устраивался, то с женой объяснялся… но ни одна в адвокаты не годится. «Ни дня без строчки!» Это-то было. Даже строчки по три на день набежит. Но потения не было. Работы. Глупый это лозунг. Ну а что такое — с женой объяснялся? Небось, когда Томилину Иван Петровичу нужно идти на сенокос, то какие объяснения с женой его остановят. Жена его — Мария Ивановна — золотая женщина, она никогда себе не позволит даже насмехнуться над ним в этот момент. Но представим себе, что у него другая жена, и она его, когда он с граблями и вилами на плече, требует вдруг к ответу: мол, куда ты, навозный домовой, подевал десятку от аванса? Разумеется, он ответит ей так, как я собирался Маякину ответить. И не в силу грубого характера, а просто потому, что сено там ждет, и его по строчке в день (по охапочке то есть) заготавливать не приходится.
Вот какое должно быть отношение к делу, и у меня оно должно быть такое, а иначе — зачем оно тогда вообще?
Я вздохнул в третий раз и шагнул к засветившемуся ягодами кусту. Шагнул и замер. Состоялась все же страшная встреча: прямо из-под ноги утекала в глубь травы толстая, черная гадюка. Не уж. Именно гадюка и именно утекала, как политая на наклонную гладь вязкая жидкость. Безмолвно, без шипа и все же как-то угрожающе. Я довольно спокойно ее рассмотрел, вспомнил, что в августе яд у них ослабевает, и вообще я в надежных кирзовых сапогах, а змеи, между прочим, очень нужны природе.
Но — Маякин? Разве без него задумался бы я так о себе? Ни Сергей Александровичу, ни Иван Петровичу он на дух не нужен, да и никогда не подъехал бы он к ним с такими речами. Он точно выбрал меня и приходится признать — спасибо, Маякин.
Только в виду села я вспомнил, что живую опасную змею я увидел впервые в жизни, а прожил уже немало.
Незабудки
Мы, я думаю, нормально живем. Уж, наверное, пошире всяких Башмачкиных или там Подколесиных из прошлого века. Но, что нервно, то нервно. Однажды разговариваю с женой по телефону. Так себе разговор: мол, весна, потолок пора белить, но в трубке еще и Пугачева наяривала про роман с каким-то Айсбергом, и начинаем мы, представьте, перебрасываться какими-то словесными репьями.
— Ты мне цветочка паршивого за всю весну не подарил, — чуть не кричит в итоге жена. — Я к тебе относиться стала иначе.
Тут я по рычажку и хлопнул. Нет, я сказал все же перед этим: мол, надоел я тебе, чувствуется, мол, возьму я дней на восемь командировочку, а ты пока остынь!
— А чего, — думаю, — и правда. Впереди у меня два выходных, командировку мне не даст никто до понедельника, но у меня же дом есть в Елшанке. Прошлым летом на паях с другом-художником заимели мы в Елшанке домик. Вернее — избушку. Осталась там от старушки одной развалюха, и сельсовет нам ее с удовольствием продал. И десятка есть у меня. Та самая, которую по мысли жены должен я был ухлопать на цветы. Коне-е-чно! Прям сейчас я и побежал к чернобровым романтикам колхозных рынков покупать их упитанные, пахнущие чемоданами тюльпаны по «три рубля одын». Не-ет! Кто как, а я на вокзал и в Елшанку!