У противоположной стенки сидела жена комкора Угрюмова. (Я не совсем верно отображаю обстановку в камере, когда употребляю слово «сидела», имея в виду — сидела в тюрьме; мы больше валялись на койках, чем сидели.) Угрюмова была единственной в камере, с которой я раньше была знакома. Мы обе начали свой лагерный путь в Томске. По внешнему виду ей было около семидесяти. Когда меня привели в камеру, она спала, а я не обратила на нее внимания, всматриваясь в лица сидящих ближе ко мне. И вдруг я услышала:
— Дорогая моя девочка, и ты здесь! А мы-то все гадали, куда же тебя увезли!
Она кинулась ко мне, пробираясь сквозь тесно стоящие кровати, и, рыдая, обнимала и целовала. Угрюмова тепло относилась ко мне в лагере, подкармливала меня, когда получала продовольственные посылки от родственников. Из Томского лагеря ее увезли намного позже, чем меня, но сразу же в Москву, поэтому прибыла она во внутреннюю тюрьму НКВД значительно раньше. Мы не виделись около девяти месяцев и делились пережитым за это время. Угрюмова была приятельницей матери Михаила Васильевича Фрунзе и с ее слов рассказала в лагере кому-то из заключенных о том, что Сталин преднамеренно погубил Фрунзе, настояв на операции язвы желудка, операции, которая Фрунзе была не нужна. В последнее время Михаил Васильевич чувствовал себя здоровым. Вскрытие показало, что язва была зарубцована. И умер Фрунзе сорокалетним, не проснувшись после наркоза — сердце не выдержало. Доносительство в Томском лагере цвело пышным цветом, поэтому Угрюмову сразу же отправили в Московскую следственную тюрьму и обвинили в злостной клевете на Сталина. Мне эта версия смерти Фрунзе показалась маловероятной, хотя «Повесть непогашенной луны» Б. Пильняка подтверждает ее. Но в то время, когда была опубликована и сразу же изъята эта повесть, я была мала и ее не читала. Не имею понятия, какие основания имелись у матери, да и у жены Фрунзе для таких обвинений против Сталина. Возможно, также повесть Б. Пильняка, а может, наоборот, они сами явились источником информации для писателя. В 1938 году в кровожадности Сталина у меня сомнений не было, однако в причастности его к смерти Фрунзе я усомнилась. Казалось, что в 1925 году у Сталина не могло быть столь зловещих планов.
— Но почему он начал с Фрунзе? — спросила я Угрюмову.
— Он убрал его потому, — пояснила она, — что Михаил Васильевич, по словам его матери, до последнего времени признавал авторитет Троцкого и с большим уважением относился к нему.
Мать Фрунзе, по рассказу Угрюмовой, была полна ненависти к Сталину и говорила ей, что смогла бы задушить его собственными руками. И мать, и жена Фрунзе вскоре после смерти Михаила Васильевича скончались… Все это было поведано мне шепотом, чтобы никто не услышал.
Рассказ Угрюмовой мне напомнил эпизод из далекого детства.
В первую же годовщину Октябрьской революции после смерти Ленина, 7 ноября 1924 года, отец был на Красной площади. Тогда во время праздника на трибуне Мавзолея находились не только члены Политбюро, но и более широкий круг партийных работников. Я, как и во многих других случаях, сопровождала отца, помогая ему добираться. Так я оказалась на трибуне. Из присутствовавших там мне запомнились лишь трое: Троцкий, Фрунзе и Сталин. Моей забывчивости способствовал случай, для меня в ту пору очень огорчительный. Как только мы с отцом поднялись на левую трибуну Мавзолея, ко мне подошел Троцкий и сказал: «Ты что на себя нацепила?» — и дернул рукой мой пестрый шарфик (красный в голубых цветочках), который мать не без моего желания повязала мне поверх пальто, чтобы я выглядела нарядной. «Где твой пионерский галстук?! Ты, очевидно, не знаешь, почему пионерский галстук красного цвета! Красный цвет — символ пролитой крови восставшего рабочего класса!» Он произнес эти слова строгим, грозным тоном, будто по меньшей мере я была проштрафившимся солдатом Красной Армии, которого ждет кара. Я очень смутилась и расстроилась. Праздник был отравлен, и у меня было лишь одно желание — поскорее вернуться домой. В свое оправдание я сказала Троцкому: «Это мама повязала мне шарфик вместо галстука». «Неплохая у тебя мама, — ответил Троцкий, — а совершила такое зло!» Так и выразился — «зло». Мамино «зло» еще больше огорчило меня, и у меня брызнули слезы. Отец, увидев мой жалкий вид, заступился за меня: «Посмотрите, Лев Давыдович, какие огромные красные банты в косах моей дочери, так что «крови» более чем достаточно». Оба они рассмеялись, и мне показалось, что глаза Троцкого стали добрее. Но мой взгляд был прикован к нему и невольно к тем, кто был рядом. Справа и слева от него стояли Сталин и Фрунзе.