Несколькими страницами раньше Батуев и рассказчик приходят домой к члену организации (которого они – вполне правомерно – подозревают в измене), чтобы убить его. В последний момент Батуев дает сигнал отмены, и они уходят. Рассказчик спрашивает командира:
– Что случилось, Фиря? Шухер какой-то был?
– Нет, Толич. Не в этом дело. Здесь, брат Толич, нечаевщина получается. (Там же: 41)
«Нечаевщина», как и «шухер» с «наседкой», в пояснениях не нуждается. Это по умолчанию часть общего «культурного багажа» рассказчика и его читателя.
Очевидным образом Жигулин, писавший свои воспоминания в конце 1980-х, обращается не к аудитории 1988 года, а к своим ровесникам, детям войны и дворового уголовного мира, творцам самодельных политических программ. Это для них «шухер» и «нечаевщина» – слова из одного словаря. Это им не нужно объяснять природу «сучьей войны» в лагерях (в «Черных камнях» описано несколько мелких и жестоких эпизодов этой войны, но не сказано ни слова о причинах конфликта и о различиях между «ворами» и «суками») и то, почему отсутствие татуировок выдает в рассказчике «фраера». Автор беседует с ровесниками, вносит уточнения там, где они могут быть незнакомы с предметом (например, подробно рассказывает, что такое «хороший» пятый угол[148]
или чем примечателен восстающий забой), и полностью ориентируется на их потребности.Жигулин практически исключает из повествования свое собственное настоящее – оно не существует в тексте даже в виде справочного материала. Например, знакомя читателя с обстановкой внутренней тюрьмы, рассказчик ссылается не на опубликованные впоследствии воспоминания или работы, описывающие советские тюрьмы, а на «книжки про наших революционеров», а в качестве примера такой книги приводит роман С. Д. Мстиславского «Грач – птица весенняя», опубликованный в 1937 году.
Здесь, помимо даты публикации, значение имеет еще и то, что сам Сергей Дмитриевич Мстиславский (настоящая фамилия Масловский) – библиотекарь Академии Генерального штаба, член Всероссийского офицерского союза и Боевого рабочего союза, участник революции 1905 года, проведший год в Петропавловской крепости за попытку организации военного переворота, впоследствии член ЦК ПСР(л), впоследствии член ЦК «Боротьбистов», впоследствии помощник главного редактора БСЭ и официальный биограф Молотова, – и с революционной деятельностью, и с параметрами тюремных помещений был знаком по личному опыту и вообще был фигурой, способной вызвать у юных почитателей декабристов сугубую симпатию. Обстоятельства его жизни и литературной деятельности были прекрасно известны ровесникам Жигулина (Мстиславский умер в 1943 году в эвакуации), но уже никак не являлись частью фонового знания для читателей образца 1988 года. Аудитория конца 1980-х с большой вероятностью не поймет, чем именно «Грач» и Масловский могут быть значимы для рассказчика и тех, к кому он обращается. Однако любой более или менее исторически осведомленный читатель, скорее всего, рано или поздно заметит, что там, где дело касается ассоциаций и быта, значимое для текста время заканчивается в середине 1950-х.
То же самое происходит внутри сюжета: с реабилитацией герои «Черных камней» выпадают из истории. Дальше жить и умирать они будут в тесной для них частной жизни.
Послелагерная биография руководителя КПМ Бориса Батуева описывается фактически парафразом из Пушкина: «Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес». О том, что сам повествователь состоялся как поэт, не упоминается вовсе. Если на страницах повести вдруг появится оргсекретарь московской писательской организации Виктор Николаевич Ильин, то только для того, чтобы сообщить читателю, что следователю Литкенсу, ведшему дело КПМ, так и не удалось восстановиться в партии. Если рассказчик читает Борису Слуцкому свои стихи, то это стихи о КПМ. Настоящее обретает смысл, только когда становится поводом для разговора о прошлом. В пределах «Черных камней» и личная, и поэтическая биография Толика Студента фактически заканчивается реабилитацией.
Собственно, и для персонажей, и для автора целостное и ответственное существование как таковое останется в прошлом, в промежутке, начало которому кладет война, а конец – полное оправдание. Этим они резко отличаются и от Шаламова, который в 1950-х считал, что еще не поздно «повторить карьеру де Голля»[149]
, и отказался от этой идеи по соображениям личного и практического свойства, и от Солженицына, поскольку избранная им миссия пророка по определению подразумевает наличие будущего.Вероятно, такая трактовка послереабилитационной жизни как посмертия была до некоторой степени продиктована ориентацией рассказчика на «декабристский миф», поскольку внутри этого мифа после инцидента «на очень холодной площади» «время вдруг переломилось», а возвращение и отмена приговора для декабристов – события предсмертные. Так или иначе, но в рамках «Черных камней» после реабилитации история прекращает свое течение.