- Всё равно, - Зейн смотрел на него серьёзно и удивительно тихо, спокойно. – Он бы не пошёл, он такой… Объяснять ему бесполезно. Он и раньше, когда ты ушёл… - царевич запнулся, опустил глаза, будто стыдясь чего, а потом опять заговорил: - Когда я другого раба привёл, он его чуть не зарубил на месте. Злился очень, кошек изображал – это он так про тебя сказать хотел. Хасан не хотел меня к другому пускать, поэтому пришлось оставить в своих покоях. Я его не взял с собой. Если бы взял…
- Думаешь, всё было бы иначе? – спросил Вельс.
- Не знаю, может быть. А может, и нет. Они бы его убили… Хасана. Он бы никому не позволил меня тронуть. Я не мог знать… Отцу стало лучше, все думали, что болезнь отступила, а я…
Зейн замолчал, дёрнул раздражённо головой, словно не хотел вспоминать.
- А ты без этого не можешь, - мрачно, озлобленно договорил за него Вельс.
Зейн заносчиво вскинул подбородок, а потом и на ноги вскочил – чтобы не смотреть на северянина с пола, словно раб на господина.
- А что, ты бы мне всю жизнь верность хранил?! Тоже, наверное, успел…
- Нет, не тоже, - отрезал Вельс.
- Поэтому вернулся?
- Поэтому.
- Ты глупец, северянин, - сквозь зубы произнёс Зейн. – Глупец и безумец. Знаешь про это?
- Знаю, - Вельс посмотрел на царевича печально и отчаянно.
Как же прав был Зейн тогда, что выгнал его, не дал вырасти чувству… Да разве ж его удержишь, проклятое это чувство. Всё равно прорастёт, хоть на другой край света убеги. Даже если расстанешься, будет памятью и снами одними питаться, но прорастёт…
- И я такой же, - сказал Зейн. – Не нашёл никого лучше неотёсанного варвара, на которого…
Вельс не дал ему договорить. Подошёл, за плечи схватил и рот поцелуем закрыл. Зейн сначала замер, а потом сам целовать в ответ стал, да ещё и руками за шею обнял и прижал так, что чуть не задушил, и целовал, целовал, целовал бесконечно, как будто все эти дни томился и теперь насладиться и нарадоваться не мог.
- Хочу тебя, - прошептал Вельс.
- Бери, - рассмеялся Зейн.
- Да, взять хочу, чтоб навсегда уже, чтоб никогда не отпускать…
- Так не бывает, - опустил голову Зейн.
Большая сильная рука взъерошила его непривычно короткие волосы, подтолкнула и снова губы вжались в чужие губы… Чтобы молчал, не говорил ничего.
В этот раз Зейн раздевать Вельса начал, а когда тот удивлённо и вопросительно на него глянул, сказал:
- Я ведь не царевич уже…
Голос был не то чтобы грустен – пуст и сух. Зейн, избалованный любимец отца, никогда прежде такой жизни не знал, в шелках выросши. Он ни на что не жаловался, но Вельс и сам понимал, что к такому Зейн был непривычен: и к многочасовым переходам в караванной пыли, и к дурной пище, состоящей в основном из сушёного мяса, не менее сухих лепёшек да фиников, и к тесноте и вони караван-сараев, и к долгим дням в грязи и поте не то что без бань, но и без воды даже. И люди, кругом и всегда люди, ни секунды уединения, ни минуты роздыха… Толкаются, снуют, гомонят, машут руками, спешат, кричат… И в этой суете и многолюдии ни взглядами не обменяться, ни коснуться, ни даже словом перемолвиться – а вдруг заметят, а вдруг услышат. Поэтому и хотел Вельс добраться до моря, чтобы уплыть из этих земель, где что ни страна, то хуже и злее законы против таких, как они.
Вельс долго смотрел, как Зейн расстёгивает тонкие ремешки на его одежде. Ремешков много было… Смотрел, а затем вдруг произнёс:
- Ты всё равно царевич, им и останешься.
А потом он сам раздевал Зейна, хотя с того и снимать-то было почти нечего. Он начал было снова Зейна целовать, но в висках кровь стучала, как молот по наковальне, а от желания голова мутилась. Три недели он любовника не касался, и теперь от гладкости кожи и гибких рук, от мягких на вид, но жёстких на ощупь перекатов мышц словно костёр занялся, и жажда жгла. Поцелуи – слишком мало, слишком тяжко, ведь только сильнее распаляют.
И Зейн того же хотел, не поцелуев, не ласк, не нежности, хотел обладания, хотел мужчину, сильного, страстного, - в себе. Он заставил навалившегося на него Вельса привстать и, получив толику свободы, раскинул ноги, а потом опять Вельса на себя потянул, и ни слова не сказал, как раньше всегда бывало, только зелёные глаза просили: «Возьми!».
Северянин протолкнул в него смазанные слюной пальцы – в бегстве и пути не до благовонных масел, которые царевич раньше при постели держал – и почувствовал, как тесно и больно. Но Зейн всё равно выжидающе задрожал под ним, хотя глаза по-особому сощурил - терпел.
Вельс сел, продолжая любовника изнутри поглаживать и растягивать и представляя, как сам туда войдёт… И знал, что сначала только об этом и думаешь, вожделеешь, а потом, только хуже и жарче становится, и что-то неутолимое, страшное, звериное поднимается в груди и с ума сводит, и с другим в одно целое сплетает и огнём сплавляет. Ни с кем он раньше такого не испытывал, только с ним, с гордым, жестоким, неприступным царевичем. Казалось бы, отдаётся, под тобой бьётся и стонет, а всё равно власти над ним не чувствуешь.
Зейн вдруг приподнялся на локтях и вывернулся.
- Больно? – спросил Вельс.
Зейн покачал головой.