Они стоят на балконе, клонясь вперед, через балюстраду, соприкасаясь плечами.
Поймай нить. Распусти год, день, миг.
Десятое сентября тысяча девятьсот двадцатого года.
адог оготацдавд тосьтявед ачясыт ярбятнес еотясеД
Петля за петлю. Стежок на стежок.
Вот так.
Флоренция на равнине под ними темна – огни погашены. Они сидят бок о бок на садовом диванчике, на балконе. Дымятся красные герани.
Она берет красивую старинную шаль,
Она поднимает руку и кладет ему на голую шею, сзади. На нем рубашка
– Какой лохматый. Когда ты последний раз стригся?
Он не помнит.
– Я завтра обкорнаю их кухонным ножом.
– Не говори глупостей, ты себе шею порежешь.
Она оценивает длину волос – существенно ниже выреза рубашки. Многие парикмахерские во Флоренции до сих пор закрыты – угроза инфлюэнцы еще не миновала. Розалинда весной сама заразилась, но Айви, добрая душа, присматривала за детьми и беспрестанно таскала ей холодные компрессы и соки. Инфлюэнца уносила большей частью мужчин, здоровых молодых мужчин в расцвете сил. Конечно, он бережется. Он уже раз болел и выжил – удивительно, учитывая, что легкие у него и до войны были слабы. Поговаривают, что инфлюэнцей можно переболеть дважды и даже трижды.
Мгновение странно длится – мост исчезает в тумане.
– Я могу тебя подстричь, – наконец говорит она. – Я всегда стригла отца, когда он надолго застревал в мастерской.
Прикосновение к шее будто пронзает его насквозь.
– Почему бы и нет, – говорит он.
В темноте, за краем светлого пятна, скрипит козодой.
Она возвращается с ножницами для вышивания и фланелевым полотенцем и принимается щелкать. Движения спокойны, методичны. Сначала она рассматривает его спереди и сзади, поднося лампу поближе. Ему спокойно, безопасно, будто он вернулся в детство и сидит на кухне у матери, в «хорошей» рубашке, прикрытой полотенцем, чтобы не испортить.
Наконец Роз проводит ладонью по его голове, собирает полотенце и обрезки волос, отряхивает его своей шалью. Прохладный воздух овевает шею – такого утонченного удовольствия он не испытывал много лет. Он жаждет повернуться к ней и схватить ее в объятия, но только, дождавшись, пока она снова сядет, снова кладет ее ступни себе на колени.
– Поздравляю с днем рождения, авансом, – говорит она. – У тебя теперь подходящий щегольской вид.
– Да уж, черепахи меня не узнaют.
За стеной вскрикивает во сне младшая девочка, Нэн. Роз поворачивает голову, прислушивается – что-то плохое приснилось – и выпрямляется, готовая пойти к ребенку.
«Останься, – мысленно заклинает он. – Не шевелись».
Девочка затихает, и мать снова опускается в недра дивана. Волшебство осталось ненарушенным. Она кивает подбородком, указывая на левую щиколотку, которую он все еще бережно прикрывает ковшиком ладони:
– В детстве меня туда укусила змея. У меня был страшный жар, и бедные родители до смерти перепугались.
Словно нет ничего естественней, он склоняется и касается губами укушенной лодыжки, будто желая высосать последние остатки вредоносного яда. Затем снимает с нее туфельки, смотрит в лицо и видит встречный блеск глаз.
Она едва заметно вжимает пятку ему в колени, и он чувствует, что твердеет. Рука слепо шарит – вверх, через колено, под платье, вдоль роскоши бедра, туда, где мягко
Каждое сердце имеет право на собственные тайны.
– Я люблю тя, – бормочет он. Это его прежний говор, из его родных мест. – Так сладко быть с тобой, сладко тя касаться.
Неблагонадежный элемент
Читатели – тоже хранители тайн: листают беззаконные страницы, делают опасные выводы. Сердце бьется чаще. Что-то взрывчатое тикает между строк. Подглядывающий резко втягивает воздух: беззвучная вспышка узнавания. Все это время его или ее лицо бесстрастно, даже непримечательно, потому что читатель, как любой другой неблагонадежный элемент, ведет тщательно замаскированную двойную жизнь.
Она уже собиралась уходить, когда вспомнила. Ночью ей снилась Констанция Чаттерли.