Еще одна притча, связанная с Сопровским. Мы путешествовали пешком и попутками по Литве. Я предложил ему присесть на высоком берегу Немана – уж больно хороши были окрестности. “Брось, – осклабился он. – Лучший вид открывается, когда скачешь с донесением”.
И польза, и бережливость, и забота были в его жизни. Но обычно у людей это называется бесполезностью, расточительностью и беззаботностью. Он был похож на человека, который все собирает и собирает силы для далекого похода, а похода все нет и нет. Или его нет вовсе, или это такой далекий поход, который начался у него утром 23 декабря 1990 года.
Наконец‐то, мне кажется, кружным путем я достиг той области, откуда понятней становятся бодрость духа и человеческое и культурное бескорыстие Сопровского. Упорство, с которым он занимался воздухом и как‐то невзначай создал атмосферу, и ею уже больше двух десятилетий дышит целый круг людей.
“Солидность, – сказал Стерн, – добродетель второго сорта”. Несолидность Александра Сопровского была очень артистичным, очень целомудренным, очень неложным проявлением очень подлинной религиозности. Руководствоваться только вдохновением, жить на свой страх и риск и не заручаться никакими гарантиями – этот нелегкий способ существования был его самым ярким даром. Жизнь Сопровского так сложилась, самим им была так выстроена, что она – или победа, или поражение, в зависимости от того, есть Бог или Бога нет. Но в таком случае это имеет отношение к каждому, и можно только восхищаться мужеством, умом и честностью человека, который жесткой связью связал разрешение своей участи с ответом на главный вопрос бытия. Каждая жизнь ответит в свой срок на этот вопрос, но Сопровский отважно упростил свою, как дробь, – до предела. И эта отвага вселяет надежду, потому что так безоглядно может вести себя человек, твердо знающий про себя: “Бог есть” – а значит, есть другие весы, другая польза и другая серьезность.
Если мы уже пришли и скоро уходить, то жизнь Сопровского красива обреченной, трагической красотой, но если главный поход еще предстоит, то жизнь Сопровского исполнена настоящего драматизма.
После смерти Саши на его письменном столе была найдена бумага. С присущим ему педантизмом в бессонную ночь он занялся подсчетами. Он сосчитал количество своих стихотворений, стихотворных строк, размеров. Потом подсчитал влюбленности и друзей.
Этот жизненный итог заставляет сжиматься сердце от боли и от надежды!
1992
Ситуация Ц
Четверть века назад, когда мы познакомились, Алексей Цветков был сложившимся двадцатипятилетним поэтом; а я, недавний школьник, только начинал заниматься литературой. Теперь мы с ним, вопреки арифметике, ровесники. Но мое юношеское восхищение его талантом не претерпело изменений, хотя с годами многие установления и авторитеты былого, мягко говоря, сдали.
Цветков – уроженец провинции; не знаю, как где, но в России это значимое понятие. Провинциализм, истолкованный как личная обида, оставляет на потерпевшем пожизненную печать растиньячества. Но недюжинная личность, теперь я о Цветкове, вольна ощутить провинциальность как иносказание о здешнем прозябании и томлении, как притчу о человеческой неполноценности – и возвести факт биографии в степень духовной жажды.
Одна из характеристик таланта вообще – это как раз обостренное чувство онтологической ущербности, жадное и ревнивое, подростковое и провинциальное отношение к миру.
Уже к началу знакомства Цветков обогнал в учености друзей, за последовавшие годы мы отстали от него навсегда. Я не считаю его лучше или сильнее прочих замечательных людей, с которыми сводили меня обстоятельства, – нет; он человек как человек, хороший человек. Но исключительную насыщенность и драматизм цветковской внутренней жизни я объясняю тем, что он, как и все мы, грешные, хочет себе нравиться, но – и в этом его особенность – не может, если не почувствует за собой всей правоты. В этом тщетном стремлении совпасть с истиной, не подгоняя ее под себя, – мало смирения, но какой стимул для развития!
В молодости бездельник и прожигатель жизни, в литературе он всегда был изувером. На исходе хрущевской оттепели бытовую поэтическую вольницу охотно путали с литературными вольностями от неумения; у Цветкова была воля – он писал венки сонетов.
Пастернаковское назидание по поводу архивов и рукописей Цветкову незачем принимать к сведению: он – и здесь я не встречал ему равных – с великолепным равнодушием относится к уже написанному, более того, на том стоит: