Если Гоголь сурово судит помещиков, то не менее суров он и к простому народу. Идет ли речь о Петрушке, лакее Чичикова, ленивом малом, молчаливом и обладающем каким-то собственным запахом, или о Селифане, кучере с куриными мозгами, или о глупых дядюшках Митяе и Миняе, или о двух мужиках из первой главы, сделавших кое-какие замечания относительно прочности колес брички, или о Прошке, лакее Плюшкина, «глупом как дерево», или о Пелагее, крепостной девчонке Коробочки, которая «не знает, где право, где лево», – ни один крестьянин, ни один слуга не избежал иронии автора. И смех его безжалостен; он судит свысока людей любого сословия; одним словом, он не любит себе подобных. Он полагает, что его задача состоит в том, чтобы выявить низкие свойства их природы, выставить их на осмеяние, чтобы заставить в дальнейшем исправиться. Бичуя людей, он никогда не критикует государственные учреждения. Крепостное право он считает традицией уважаемой и полезной. Тем не менее, независимо от его желания, этот ряд насмешек, осмеяний приводит к ужасному выводу. Описывая тупую, животную глупость крестьян и традиционное бесчувствие хозяев, он тем самым выносит приговор российскому общественному укладу, всему государственному строю России. Все эти прошки, пелагеи, селифаны – все это печальные плоды крепостного строя. Забавная фабула «Мертвых душ» отражает всю мерзость крепостного строя, и эти ужасы бросаются читателю в глаза.
Точно так же, как, мечтая изображать ангелов, он пишет одних лишь свиней, точно так же, будучи махровым консерватором, он, вопреки собственному желанию, придает своему произведению подрывной характер. Выходит так, что у этого архитектора душа разрушителя. Впрочем, он и сам отдает себе в этом отчет и страдает от этого. Никто больше него не пытался найти себе оправдание во всякого рода предисловиях, открытых письмах, обращениях к читателю и комментариях к собственным произведениям. Говоря о замысле «Мертвых душ», он напишет в «Выбранных местах из переписки с друзьями»: «Никто из читателей моих не знал того, что, смеясь над моими героями, он смеялся надо мною. Во мне не было какого-нибудь одного слишком сильного порока, который бы высунулся виднее всех моих прочих пороков, все равно, как не было также никакой картинной добродетели, которая могла бы придать мне какую-нибудь картинную наружность; но зато, вместо того, во мне заключилось собрание всех возможных гадостей, каждой понемногу, и притом в таком множестве, в каком я еще не встречал ни в одном человеке. Бог дал мне многостороннюю природу. Он поселил мне также в душу, уже от рождения моего, несколько хороших свойств; но лучшее из них было желание быть лучшим. Я не любил никогда моих дурных качеств. По мере того как они стали открываться, усиливалось во мне желание избавляться от них; необыкновенным душевным событием я был наведен на то, чтобы передавать их моим героям. Какого рода было это событие, знать тебе не следует. С тех пор я стал наделять своих героев, сверх их собственных гадостей, моею собственною дрянью. Вот как это делалось: взявши дурное свойство мое, я преследовал его в другом звании и на другом поприще, старался себе изобразить его в виде смертельного врага, нанесшего мне самое чувствительное оскорбление, преследовал его злобою, насмешкою и всем, чем ни попало. Если бы кто видел те чудовища, которые выходили из-под пера моего в начале для меня самого, он бы, точно, содрогнулся. Не спрашивай, зачем первая часть должна быть вся – пошлость и зачем в ней все лица до единого должны быть пошлы: на это дадут тебе ответ другие томы, вот и все!.. Еще вся книга не более, как недоносок… Не думай, однако же, после этой исповеди, чтобы я сам был такой же урод, каковы мои герои. Нет, я не похож на них. Я люблю добро, я ищу его и сгораю им; я не люблю тех низостей моих, которые отдаляют меня от добра… Я уже от многих своих гадостей избавился тем, что предал их своим героям, обсмеял их в них и заставил других также над ними посмеяться».