Читаем Николай Гумилев полностью

Превращен внезапно в ягуара,Я сгорал от бешеных желаний,В сердце — пламя грозного пожара,В мускулах — безумье содроганий.И к людскому крался я жилищуПо пустому сумрачному полюДобывать полунощную пищу,Богом мне назначенную долю.

Превращение человека в зверя, обнаруживающее присутствие «стихии» в его природе, у раннего Гумилева вовсе не является сколь-нибудь трудной задачей, напротив, взгляд художника с легкостью прозревает «зверя» в человеке, что и подтверждается целым рядом «анималистических» метафор: «Кроткая Ева, игрушка богов» превращается в «молодую тигрицу» («Сон Адама»); нежная восточная царица — в «пантеру суровых безлюдий», причем ее похотное зверство таково, что даже варвары предпочли убраться восвояси, так и не попробовав ее прелестей («Варвары»); лирический герой, придя на свидание, находит «голову гигны на стройных девичьих плечах» («Ужас»).

Другое дело, что пробуждающееся в человеке при самом малом «внешнем» толчке «зверство» настолько эстетически (об этике у юного Гумилева речь еще не идет) непереносимо, что возможными становятся самые кровавые развязки в духе «Африканской охоты» (еще не написанной): так в рассказе «Черный Дик» «веселый малый», герой рассказа, охваченный необоримым плотским вожделением, пытается изнасиловать малолетнюю бродяжку-сироту и превращается затем в животное, которое забивают железными баграми его же собутыльники — рыбаки: «Мы приблизились к разбившейся [девочке] и вдруг отступили, побледнев от неожиданного ужаса. Перед ней, вцепившись в нее когтистыми лапами, сидела какая-то тварь, большая и волосатая, с глазами, горевшими, как угли. С довольным ворчанием она лизала теплую кровь, и, когда подняла голову, мы увидели испачканную пасть и острые белые зубы, в которых мы не посмели признать зубы Черного Дика.

С безумной смелостью отчаянья мы бросились на нее, подняв багры. Она прыгала, увертывалась, обливаясь кровью, злобно ревела, но не хотела оставлять тело девочки. Наконец, под градом ударов, изуродованная, она свалилась на бок и затихла, и тогда лишь, по обрывкам одежды, могли мы узнать в мертвом чудовище веселого товарища — Черного Дика».

Если даже «ранний» Гумилев не испытывает, подобно своим «учителям» — символистам и «декадентам», тоску по «утраченному хаосу», то тем более «поздний» Гумилев, Гумилев — акмеист, лишен каких-либо иллюзий относительно «натурфилософского» благополучия современной «цивилизации». С момента усвоения им основ православной антропологии он вполне принимает главную идею ее: люди в настоящем есть почти звери, и весь вопрос заключается только в том, насколько стеснено в настоящий момент это неизбывное «зверство». Еще до войны 1914 г. (не говоря о революции) он приходит к печальному выводу, что стихийная дикость в современной Европе, хотя и приглушенная слегка сверхъестественным, героическим усилием европейской цивилизации, мало чем отличается от архаического варварства:

Все проходит, как тень, но времяОстается, как прежде, мстящим,И былое, темное бремяПродолжает жить в настоящем.Сатана в нестерпимом блеске,
Оторвавшись от старой фрески,Наклонился с тоской всегдашнейНад кривою пизанской башней.«Пиза»

А в драматической поэме «Гондла», написанной уже в самый разгар «военной грозы», метаморфозы «озверения» становятся важным элементом сюжета. Так, например, «волки»-язычники, охваченные задором погони, действительно обретают «видовые черты» своего тотема:

Снорре:Брат, ты слышишь? Качается вереск,Пахнет кровью прохлада лугов.Груббе:
Серый брат мой, ты слышишь? На берегВышли козы, боятся волков.Снорре:Под пушистою шерстью вольнееБьется сердце пустынных владык.Груббе:Зубы белые ранят больнееКрепкой стали рогатин и пик.Лагге:
Надоели мне эти кафтаны!Что не станем мы сами собой?Побежим, побежим на поляны,Окропленные свежей росой.Ахти:Задохнемся от радостной злости,Будем выть в опустелых полях,Вырывать позабытые костиНа высоких, могильных холмах.
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже