Ницше говорил (а «ницшеанцы» повторяли бессчетное количество раз), что европеец конца XIX столетия окончательно «превратился в наслаждающегося и бродячего зрителя и переживает такое состояние, из которого даже великие войны и революции могут вывести его разве на одно мгновение»
«Смотрите! Я показываю вам последнего человека.
«Что такое любовь? Что такое творение? Устремление?” — так вопрошает последний человек и моргает…
Нет пастуха, одно лишь стадо! Каждый желает равенства, все равны: кто чувствует себя иначе, тот добровольно идет в сумасшедший дом.
“Прежде весь мир был сумасшедшим”, — говорят самые умные из них и моргают.
Все умны и знают все, что было; так что можно смеяться без конца. Они еще ссорятся, но скоро мирятся — иначе это расстроило бы желудок.
У них есть свое удовольствиеце для дня и свое удовольствиеце для ночи; но здоровье — выше всего.
“Счастье найдено нами”, — говорят последние люди и моргают»
Не вызывает сомнений, что к данной характеристике у Гумилева, обогащенного опытом 1914–1917 гг., было существенное добавление: «моргающий человечек» современности был, возможно, добр, сентиментален, жалок, убог, труслив, — но вот «великие войны и революции» смогли «вывести его из себя» отнюдь не «на одно мгновение», а весьма надолго. В 1916 году в его творчестве появилась своя художественная версия
Если учесть, что «Заратустру» Гумилев еще в 1903 году зачитал до дыр, а потом неоднократно возвращался к этой книге на протяжении всей жизни (в 1920 году он подарил свой экземпляр философского романа Ницше И. В. Одоевцевой, снабдив его назидательной надписью из «Бориса Годунова»: «Учись мой сын: наука сокращает Нам опыты быстротекущей жизни» — см.:
Впрочем, если «ночное удовольствиеце» гумилевского рабочего вполне согласно с ницшевскими характеристиками «земляной блохи», то
«Рабочий» Гумилева — убийца.
Долго, упорно, тщательно он выковывает смерть своему врагу, эта работа захватывает его, так что он утрачивает контроль за временем:
«Моргающий» герой Гумилева переживает немой, «дионисийский», садистический экстаз, загодя предвкушая страдания и смерть жертвы, он охвачен отблесками «красного пламени», которое оказывается символическим обозначением снедающей его животной страсти: