И начинается самое главное. «Сладостно цепу из житных грудей / пить молоко первопутка белей, / зубы вонзать в неневестную плоть — / в темя снопа, где пирует Господь…» Перед нами в буквальном смысле акт физиологического наслаждения, предшествующий возжиганию в печи священного огня, что «прочит… за невесту калым». Ощущение происходящего как священнодействия вызывает в памяти крещение младенца Николая в квашонке и согревания его в русской печи во время обряда «перепечения»… Так рождение хлеба сопрягается с рождением поэта. Тихое парение серафимов над печью «разжигает» действо, переходящее в «брачную пляску», что косвенно напоминает об элевсинских таинствах… Но у Клюева эта пляска памятной нитью неразрывно связана и с хлыстовским радением, и с танцами суфиев.
И следующая, уже полнозвучная, наполняющая всё пространство поэмы сцена соития во имя рождения поэта — приводит к предвкушению рождества грядущего Мессии.
А впереди — новое воскрешение Исуса, «пеклеванного Исуса».
Смысл своей поэмы Клюев, как и в случае с «Четвёртым Римом», разъяснял Николаю Архипову, и это разъяснение снова напоминало об отвергнутом Церковью учении Оригена.
«Мистерия избы — Голубая Суббота, заклание Агнца и урочное Его воскресение. Коврига — Христос избы, хлеб животный, дающий жизнь верным.
Рождество хлеба, его заклание, погребение и воскресение из мёртвых, чаемое как красота в русском народе, и рассказаны в моей „Голубой Субботе“.
(„Голубая Суббота“ — первоначальное название поэмы, свидетельствующее о Свете Фаворском, осеняющем мистерию.
Причащение Космическим Христом через видимый хлеб — сердце этой поэмы.
Человек-пахарь, немногим умалённый от ангелов, искупит ржаною кровью мир. Ходатай за сатану, сотворивший хлеб из глыбы земной, пахарь целует в уста древнего Змия и вводит в субботу серафима и диавола, обручая их перстнем бесконечного прощения…»
И тогда же Архипов записывал клюевские размышления о «семени Христовом» — «антисимволические» и «антирозановские»:
«…Для меня Христос — вечная неиссякаемая удойная сила, член, рассекающий миры во влагалище, и в нашем мире прорезавшийся залупкой — вещественным солнцем, золотым семенем непрерывно оплодотворяющий корову и бабу, пихту и пчелу, мир воздушный и преисподний — огненный.
Семя Христово — пища верных. Про это и сказано: „Приимите, ядите…“ и „Кто ест плоть мою, тот не умрёт и на Суд не приидет, а перейдёт из смерти в живот“.
(Богословам нашим не открылось, что под плотью Христос разумел не тело, а семя, которое и в народе зовётся плотью.)
Вот это < понимание > и должно прорезаться в сознании человеческом, особенно в наши времена, в век потрясённого сердца, и стать новым законом нравственности.
А без этого публичный дом непобедим, не будет истинного здоровья, мужества и творчества.
Вот за этот закон русский народ почитает Христа Богом, а так бы давно забыл его и поклялся бы турбинам или пару».
…Уже в августе 1922 года, снова приехав в Петроград, Клюев опять выступал на заседании Вольной философской ассоциации, на котором присутствовали и молодые писатели — «Серапионовы братья».
Живописное воплощение этого чтения Ольгой Форш, пришедшей в восторг от «Четвёртого Рима» и назвавшего Клюева не иначе как «король поэтов», позволяет увидеть — как именно «поняли» Клюева присутствующие.
«Читая, Микула разъярялся. Космы отросших волос ему прянули на глаза. Он сквозь космы сверлил голубыми, пьяными от лирных волнений, и сверкающими, и гаснущими от вспененных чувств взорами. Порой — как одержимый элевзинским таинством, помавая тирсом, воскликнет вдруг „эвоэ!“ — он взрывал мощным голосом… Прославлена от земли в зенит вертикаль. И она — мать, рождающая самосильно.