Я вдруг ощутил себя в центре внимания, и как-то быстро понял, что мне уготована роль почетного гостя, свадебного генерала, что там еще… В общем, действо устроили здесь, а не в лагере добровольцев — как оно обычно и бывало — ради меня. Чтобы, значит, не оставлять грустить в одиночестве. Торжественность момента меня смутила, я присел на стул, заботливо подставленный кем-то из помощников Жан-Поля, и обнаружил себя в центре круга, составленного из тел. Футуристическая гимнастика комсомольцев раннего СССР, подумалось некстати. За кругом уже выставили узкую скамью, на которой птичкой на жердочке примостился Жан-Поль, тянувший перно из стаканчика. Я с усталостью понял, что мне следует отрабатывать внимание, и принялся за долгие и утомительные рассуждения об особенностях русских. Каким образом мы на это свернули, сам не знаю. Думаю, причина вся в том, что такова особенность русских — стремление неизбежно закончить очередной цикл мироздания на самих себе. И я, как настоящий русский, в этот цикл попался. Началось все со взгляда в глаза, который якобы в русской культуре означает угрозу, — хотя, если быть честным, причины были в моей обычной социофобии и нежелании в чьи-либо глаза, кроме Евиных, смотреть — и закончилось Достоевским и Гоголем. Беседа шла плохо, я переигрывал, да и шутил чаще, чем следовало. Думаю, причины в том, что мои собеседники — молодые и порывистые французы, чью живость я с раздражением старика воспринимал как восторженность, — искренне хотели получить от меня какие-то ответы. Я же предпочитал расплачиваться с ними битой монетой: не смешными остротами и раздраженным брюзжанием разочаровавшегося во всем циника. Я говорил, что смысла нет ни в чем, включая писательство, и верить ничему нельзя, даже своим добрым порывам. Самое печальное, что я не играл роль Печорина, а был им. Походя я потоптался на своих предшественниках. Делать этого в стране, где существует Академия, не следовало. Французы, при всей их страсти к бунтарству в юности, берегут свои могилы. Но мне было все равно, ведь на Керб спустилась ночь, и я мог наконец снять маску и стать самим собой. А кто же я был? Мне трудно судить, я не видел своего лица. Я видел лишь блеск глаз людей, искры костра над ними, да игру теней на лице Жан-Поля, накинувшего капюшон из-за прохлады — ведь он сидел от огня дальше всех… Слева от меня сидела на земле Ева, подогнув ноги и смотрела на меня внимательно и строго. Я, наверное, должен обаять ее, понимал я, но сил на все это у меня уже не было. Я не то чтобы говорил то, что думаю, слова сами вели меня. Мы по приглашению Жан-Поля говорили о литературе. От которой я как-то быстро… даже быстрее, чем следовало бы, свернул к своему персональному разочарованию в ней.
— Мне кажется, ошибка русских состоит не в том, что они слишком уважают своих национальных гениев от литературы — во-первых, как можно уважать гения «слишком»? Ему нужно поклоняться, гений это дар богов; во-вторых, вовсе не уважают — а в том, что они руководствовались книгами, вместо того чтобы просто наслаждаться ими как эстетическим феноменом, — разглагольствовал я.
Молодежь протестовала — лишь из вежливости, — для проформы защищая от меня русских классиков, которых они не читали. А я совершал обычную для русского ошибку — начинал говорить всерьез. Это глупо, ведь для европейца беседа — лишь способ провести время. И только жалкий наивный дикарь, вроде русского, жаждет словами своими кого-то обратить. Странно что я, полностью познавший это и владеющий искусством говорения ни о чем, повел себя иначе. Не иначе как магия… колдовство проклятой катарской долины, вина и черных в темноте губ Евы, которые мне так хотелось разжать — словом ли, своими ли губами…
— Впрочем, простите меня за скучные разговоры о русских и их особенностях, в которых я вязну, как доисторический ящер в болоте, — сказал я. — Все это утомительно… не нужно!
— Напротив, — парировал Жан-Поль, — вы нужны, и поэтому вы здесь.
— Но нет! Я хочу отказаться от себя… от своего тошнотворного русского эго… омерзительных перепадов настроения, так присущих нам… Я хочу перестать быть тем, кто я есть, и слиться с Европой, как покойник с землей! — воскликнул я.
— Но Владимир, вы тем и интересны, что вы Иной, — бросила, проходя мимо, Катрин. — Вы привлекаете нас как живой, полный крови человек — пресытившихся всем уставших европейских вампиров.
Я благодарно и устало улыбнулся. Мне уже почти сорок. Меня окружало будущее мира, а я уже перешагивал черту, от которой предстояло идти — пусть и очень долго — вниз. Юноши и девушки. Я не хотел их молодых крепких тел. Я хотел нелепой и некрасивой Евы.
— Вы говорите как очень разочарованный человек, — сказала вдруг миниатюрная девушка в спортивном трико.
— Я бывший писатель, потому что сказал все, что должен был, и, должно быть, мне уже нечего сказать, раз я замолчал, — пожимал я плечами.
— И, как и всем исписавшимся русским, все, что мне остается, это лишь писать эссе о великих да критиковать их по мере сил, — улыбался я.