– Боже мой! – воскликнула Феверс, когда увидела Миньону обнаженной. От побоев ее кожа была лилово-зелено-желтая. Свежие синяки лежали поверх заживающих, а те – поверх уже заживших Возникало впечатление, что ее били по всей длине, что с ее подростковой кожи отбили все волоски, весь глянец, что ее били-колотили кузнечным молотом, что эти побои вернули ее в состояние детства; лопатки торчали острыми углами, не было ни грудей, ни какой-либо растительности, если не считать жиденького светлого пушка на лобке.
Не замечая на себе напуганных взглядов. Миньона бросила халат на пол и клубком ног и локтей поспешила в ванную, так и не выпустив из рук шоколадной коробки. Лиззи ухватила брошенную одежду каминными щипцами н бросила ее в пламя, где она вспыхнула, затрещала, превратилась в темное привидение и скрылась в трубе. Феверс ткнула требовательным пальцем в кнопку звонка для вызова горничной.
…Во сне девочки плакали. Отец не вернулся и к утру, пришли только соседи. Следствие Миньона помнила очень смутно, еще более смутно, чем подпрыгивающую на сковороде требуху, когда отцу удавалось стащить с бойни пригоршню кишок, или подаренную одним солдатом красивую ленту, которую мать у нее отняла. Зачем она это сделала?
А теперь, повзрослев, она вспоминала в связи с отцом только запах тухлого мяса и светлые усы с опущенными кончиками, его усы, полностью отдавшиеся отчаянию задолго до того, как он схватил нож, спрятал его под рубахой, взял жену под руку и повел полюбоваться отражающимся в воде закатом.
От матери она запомнила только влажные руки в мыльной пене; руки, которые отбирали у нее то одно, то другое. И еще слезы – такие же необъяснимые в памяти, как и в жизни, слезы, выступавшие в моменты, когда неверная жена – нечасто, но все-таки – прижимала к груди своих детей.
За то время, что Феверс пробыла в Петербурге, она выучила достаточно русских слов, чтобы коряво заказать еду и, после некоторого раздумья, – бутылку интернационального напитка: шампанского. Понятно, что, увидев состояние Миньоны, она смягчилась, но никто бы об этом не догадался, если бы судил только по ее отрывистым колким взглядам в сторону Уолсера.
…Помещенные в приют для сирот, дети молились, а остальное время занимались домашним хозяйством. А потом получилось так, что сестра пошла одной дорогой, а Миньона – другой; как-то утром они проснулись в одной постели в объятиях друг друга, и в ту же ночь Миньона отправилась спать на кучу тряпок в углу кухни, полной таинственных теней от котлов, кувшинов и вертелов для приготовления птицы.
Она терпела все это полгода, потому что стояла зима, а дом, в котором она прислуживала, был затерян в снежной глуши. С наступлением весны Миньона сбежала: какой-то крестьянин, который вез в город капусту, согласился подвезти ее в обмен на минет. Она побоялась возвращаться в приют, хотя часто бывала поблизости и надеялась, что сестра еще там, но больше ее не видела и потому решила, что та устроилась неплохо.
Летом Миньона собирала на рынке упавшие на землю цветы и складывала из них кособокие букеты. В них угадывалось некое подобие фантазии, и вскоре она научилась облагораживать свои эстетические находки цветами, сорванными в городском саду, но на это едва ли можно было прожить, и, чтобы не сгинуть, ей приходилось подворовывать и еду, и кое-что из одежды…
Миньона спала где придется: в проходных дворах, под мостами, возле магазинных дверей, и все бы ничего, если бы не наступившие холода. Очень скоро она завела знакомых среди беспризорников, случайных детей города, и когда стало совсем холодно, присоединилась к шайке малолеток, обитавших в заброшенном пакгаузе.
От нищеты до воровства – один шаг. но шаг этот можно сделать в разных направлениях: то, что ставший вором нищий теряет в морали, он приобретает в самоуважении.
И как бы эти дети дна ни были «образованны» в плане обшаривания карманов, они оставались детьми. По ночам разжигали большой костер, чтобы согреться, да и просто порадоваться веселому потрескиванию огня; играли в пятнашки и прятки, прыгали через костер; среди них возникали детские ссоры и потасовки; однажды пламя разгорелось вдруг так сильно, что поглотило их жилище и кое-кого из его обитателей. Дом и семья, которые Миньона себе придумала, развеялись вместе с дымом, и она вновь оказалась в одиночестве.
Она воровала, отбирала в подворотнях у робких мальчиков медяки и отдавалась им возле грязных стен, чтобы получить чуть больше. Ей исполнилось уже четырнадцать лет.
Постучал официант и вкатил позвякивающую тележку. Супница и запотевшая бутылка шампанского в ведерке со льдом. Он разостлал безупречно белую скатерть на одном из нарядных столиков, не отрывая жадных глаз от благородного декольте Феверс до тех пор, пока Уолсер не почувствовал, что хочет ущипнуть его за нос. Феверс заказала еду только для Миньоны, но были принесены четыре бокала, похожие на блюдечки на ножках. Она категорически потребовала заменить их на высокие: эта утонченная щепетильность произвела на Уолсера сильное впечатление.