Я выжат досуха, до последней капли, я уже полный банкрот, и все равно — я никак не могу остановиться. Мы испуганы этим ураганом, Шар истомлена донельзя, но я пускаю в ход свой искусанный язык, и мы вновь бьемся друг с другом в сладкой битве, мы даже стонать уже не в состоянии, мычим невнятно, наконец, язык мой немеет, я лишаюсь последнего своего оружия и мы замираем в полном изнеможении.
Не в силах больше пошевелиться, мы лежим рядом, глаза в глаза.
Цунами пронеслось по ухоженному жилищу, мы удивленно обозреваем последствия, след наш к постели устлан скомканными деталями гардероба, мой ботинок одиноко стоит на пороге в спальню, смотрит гордо — он один в приличном виде, ему в новинку сдвинутые напольные ковры и оборванные бамбуковые занавеси.
Я никак не могу насытиться ею, я хочу говорить и говорить, и слушать ее шепот, смотреть на запекшиеся губы, я хочу узнавать ее снова и снова. И мы болтаем без перерыва, едва найдя силы открыть глаза, и слушаем друг друга жадно и стараемся рассказать о себе как можно больше.
— Я поломал твою карьеру, — говорю я.
— Чепуха, — взгляд ее отсутствует, она сейчас не здесь, она смотрит на меня, пробегает по мне глазами, но не видит. — Какая теперь карьера? Даже если отправят дослуживать в рядовые — это того стоило…
— Правда?
— Конечно, глупый… — она медленно проводит по мне пальчиком, провожает его глазами. — Я словно родилась заново.
— И я…
— Мужчины лгуны, — убежденно произносит она. — У вас все по-другому. Проще.
— Только не у меня, — заверяю я севшим голосом.
— Ты просто стараешься сделать мне приятно, — сомневается она.
— И это тоже. У меня такое чувство, что в меня зверь вселился. Я хочу тебя до самого донышка. Я даже первый голод не утолил, просто выдохся. Со мной такое впервые. Чем ты меня накормила?
— Так уж и впервые, лгунишка, — тихо смеется она.
— Ты мне не веришь? — я становлюсь обидчивым, как ребенок, наверное, это смешно со стороны — здоровенный голый мужик с детским обиженным лицом.
— Что ты, милый. Тебе — верю, — она придвигается поближе и мы легонько тремся носами.
— Со мной такое тоже впервые. Что бы ты не думал, маленький ревнивец, — добавляет она с улыбкой, заметив мои глаза. Когда она говорит, ее губы едва касаются моих, я тихо млею от приятной теплой щекотки.
— Это все твоя еда, — не сдаюсь я.
— Обычная еда, клянусь! Немного острая, самые обычные пряности!
Я улыбаюсь, наблюдая за ее расширенными честными глазами.
— Тогда магнитная аномалия, не иначе, — шучу я.
Ее глаза смотрят тревожно, она больше не сильная леди-офицер, я проник под ее ледяной панцирь и купаюсь в ее тепле.
— Ивен… ты все еще любишь Нику? — спрашивает она и сама боится ответа, мнет ладонями мою руку, которой я непроизвольно стараюсь дотянуться до ее груди.
— Шар, солнце мое! — я не знаю, как успокоить ее и одновременно дать ей понять, что дороже ее у меня нет сейчас никого, да и не было, оказывается. — Я только тебя люблю. Одну. Бесконечно. Ты с ума меня свела. Ты будешь моей сиделкой, когда я слюни начну пускать?
Она жадно слушает меня, не отводя глаз. Кивает с серьезным видом. Тянется ко мне губами. Я легонько упираюсь ладонью в ее грудь, останавливаю.
— Девочка моя, если ты меня сейчас поцелуешь, я за себя не ручаюсь. Дай мне в себя прийти, сладкая моя… Я пуст, как дырявая фляга…
Она счастливо улыбается, словно вспомнив что-то, маленький провокатор, тянется ладошкой к моему паху и гладит меня нежно, перебирает пальчиками, просто так, бесцельно, я понимаю, что вовсе не должен играть роль крутого жеребца сейчас, и ей вовсе не этого сейчас нужно, я отдаюсь усталой неге, мне приятны ее прикосновения, и даже боль в моей многострадальной, черт знает во сколько раз перегруженной мошонке — очередное дополнение к волшебному букету ощущений.
Робот-уборщик нарушает наше уединение, деловито скользит, поправляя ковер, собирая мусор, раскладывая и расправляя нашу одежду. Долго не может сообразить, к чему отнести мой ботинок и куда его пристроить — он в явном замешательстве — ботинки хозяйки меньше и расставлены в шкафу попарно. Мы тихо смеемся, обнявшись, издеваясь над его глупостью. Уборщик не сдается, пристраивает ботинок у стены возле шкафа, чистит и смазывает его, сверяется с базой данных домашней системы, переставляет его еще раз, открывает шкаф, жужжит, в который раз пересчитывая обувь хозяйки, снова ставит его у стены, но уже ближе ко входу, прилаживает на место оборванную завесу из позвякивающих тихонько бамбуковых звеньев, опять кружит с ботинком в манипуляторе, словно глупая собака с хозяйской тапочкой в зубах.
— Железяка, дай музыку! — приказывает Шармила. — Двадцатый век, блюз по выбору.