Чтобы отрешиться от столь печальных воспоминаний, сеньора дона Леонор, наследовавшая все богатства рода де Лара, возвратилась в свой дворец в Сеговье. Зная о том, что сеньор дон Руй чудесным образом избежал ловушки в Кабриле, и каждое утро следя за ним сквозь полуопущенные жалюзи глазами, которые не уставали смотреть на него и увлажнялись, когда он пересекал двор, чтобы войти в церковь, дона Леонор, опасаясь нетерпения и торопливости своего сердца, не дозволяла себе посещать церковь все то время, пока длился ее траур. Но в одно прекрасное воскресное утро, когда вместо черного крепа она уже могла облечься в лиловый шелк, дона Леонор спустилась по лестнице своего дворца, бледная от доселе неведомого ей чудесного волнения, и, пройдя по каменным плитам двора, вошла в церковь. Дон Руй де Карденас стоял на коленях перед алтарем, где лежали приносимые им неукоснительно, по обету, белые и красные гвоздики. При шорохе тонких шелков он поднял глаза в ожидании чистом и исполненном невинной прелести — словно его окликнул ангел. Дона Леонор преклонила колена с ним рядом, сердце ее разрывалось от волнения; она была бледнее, чем воск горевших свечей, и счастливее, чем ласточки, свободно кружившие под сводами старой церкви.
Пред сим алтарем, коленопреклоненными на сих каменных плитах, они были обвенчаны епископом Сеговийским доном Мартиньо, осенью благословенного года 1475, когда Кастилией уже правили Изабелла и Фердинанд, славные короли и добрые католики, коих сподобил господь исполнить великие деяния на суше и на море.
ЖОЗЕ МАТИАС[32]
Дивный вечер, друг мой!.. Я жду выноса тела Жозе Матиаса — Жозе Матиаса де Албукерке, племянника виконта де Гармилде… Вы, мой друг, безусловно, его знавали — такой изысканный молодой человек, белокурый, как пшеничный колос, с закрученными вверх усами странствующего рыцаря и безвольным, слабо очерченным ртом. Истинный дворянин с утонченным и строгим вкусом. Ум пытливый, одержимый важнейшими идеями века и такой острый, что постиг мою «Защиту гегельянской философии». Этот образ Жозе Матиаса относится к 1865 году, так как последний раз я столкнулся с ним морозным январским вечером в одном из подъездов на улице Сан-Бенто; он был одет в медового цвета, изорванный на локтях сюртук, дрожал от холода, и от него отвратительно пахло водкой.
Помнится, вы, мой друг, и Кравейро однажды, когда Жозе Матиас проездом из Порто задержался в Коимбре, даже поужинали с ним в Пасо-де-Конде! В то время Кравейро, чтобы поддержать спор между Школой пуристов и Сатанинской школой, писал свой труд «Сатанические насмешки и скорбь». Вам тогда он прочел свой сонет, полный мрачного идеализма, «Сердце в клетке груди моей…». Я вспоминаю Жозе Матиаса, не отрывающего глаз от горящих в канделябрах свеч, в широком, торчащем из-под жилета льняного полотна галстуке из черного атласа, чуть заметно улыбающегося тому, чье сердце рычало в грудной клетке. Это было апрельским вечером, на небе светила полная луна. Потом мы все вместе прогуливались по тополиной аллее и мосту. Жануарио чувствительно пел печальные романтические песни того времени:
Жозе Матиас стоял, облокотившись на парапет моста и устремив глаза и душу клуне. Почему же вы, мой друг, не хотите проводить столь интересного молодого человека на кладбище Блаженство? У меня, как подобает преподавателю философии, наемный экипаж с номером. Что? Светлые брюки! О, мой любезный! Из овеществленных форм сочувствия самая, пожалуй, грубо вещественная — черный кашемир. А ведь тот, кого мы провожаем в последний путь, был спиритуалист — человек возвышенной души.
Из церкви выносят гроб. Всего три экипажа сопровождают его на кладбище. Но, друг мой, по правде говоря, Жозе Матиас умер шесть лет тому назад в полном расцвете сил. Этот же, в обшитых желтыми лентами досках, мало похожий на него труп пьяницы без имени и прошлого, которого февральский холод, сам того не желая, убил в подъезде.