— Бросил театр, — нетерпеливо перебила она. — А почему бросил театр? Как ты думаешь — на шестьсот левов можно прожить?
— Как — шестьсот?
— Так — шестьсот! — сердито отрезала она. — Ровно столько вы предусмотрели для поклонников Шопена. А на новом месте он будет получать вдвое больше. Это не пустяк. По крайней мере мне больше не придется унижаться перед людьми, которые уже не любят меня…
— Что ты говоришь! — воскликнул он, пораженный ее словами.
— Да я не про тебя! — с досадой отмахнулась она. — За что мне на тебя сердиться? Ты живешь вдали от людей, как в пустыне…
— Как так? — нахмурился он.
— Так! Ты думаешь, что и другие отцы вроде тебя? Осмотрись-ка хорошенько вокруг, и ты поймешь… — Она поднялась и резко добавила: — Зато придется унижаться перед тупицами… Администраторами ресторанов!
Лишь на следующее утро он понял, как глубоко задел его этот разговор. Он стоял у окна и впервые ничего не видел, а только размышлял. Неужели он совсем забыл, как дорога человеческая забота? И что значит дорожить каждым пустяковым левом? Если действительно забыл, то это плохо, очень плохо! Свобода проявлять себя! Инстинкт самосохранения! Эти понятия нигде не соприкасаются, лишь в воображении глупцов. И его собственная дочь не взлетела на крыльях, как вольная птица, а попала под серую сеть повседневных забот… Или не забот, а слепоты… Может быть, слепец завел в тупик ее по своим темным дорожкам без горизонтов?
Сил не хватало разобраться во всем этом. Он догадывался, что она хотела сказать своим намеком о людях, которые ее уже не любят, но боялся поверить.
Едва дождавшись рассвета, он вошел в комнату жены. Она спала, но, услышав шаги, медленно открыла глаза. Любовь сквозила в этом ее первом взгляде, как прикосновение нежной руки, но сердце его осталось холодным.
— Ты давала им деньги? — спросил он, подойдя к постели.
Она вздрогнула и покраснела. Да, все было яснее ясного. Он подсел к ней на постель и уже спокойно поглядел на нее.
— Я не сержусь на тебя, — сказал он. — Скорее, на себя…
— И на себя не надо сердиться, — сказала она. — Ты просто не привык…
— Давать?
— Нет, получать.
— Не понимаю, — сказал он.
Но она замолчала. Нелегко было спросить ее о том, что просилось на язык.
— Я не думаю, — сказал он, — что при этом ты хоть сколько-нибудь обидела их…
— Что ты хочешь сказать? — встрепенулась она.
— Ну, например, если дала не от чистого сердца…
По лицу ее снова разлился румянец.
— В сущности, я дала им, не тая ничего дурного, — сказала она. — Но трудно удержаться от скверных мыслей…
— А ты не верь таким мыслям.
Она молчала, закусив, будто маленькая, кончик смятого носового платка.
— Хочу верить тебе, — наконец промолвил он. — Худо будет, если ты отшатнулась от них потому, что до сих пор не забыла тяжелых слов дочери.
— А может быть, я вправе поступать так? — тихо сказала она.
— Нет, не вправе! — возразил он, тряхнув головой. — Потому что никто не поймет ее так, как ты. Даже в тех случаях, когда она сама себя толком не понимает.
— Об этом не беспокойся — себя-то они хорошо понимают.
— А ты себя? — нетерпеливо спросил он.
Она не ответила.
— Ты не думаешь, что мы оба невольно поставили ее в положение защищающейся стороны? — спросил он.
— Защищаться от нас? — с удивлением спросила она.
— Нет, защищать его!
Она вдруг поняла и умолкла, став жалкой и беспомощной.
— Если сержусь, то это не значит, что не люблю…
— Не знаю! Но тебе стоит немного призадуматься!
Он встал и подошел к окну. Холодный ветер срывал желтые листья тополей и разбрасывал их по пустынному бульвару… Как в ту осень, когда он был отрезан от мира… Он снова увидел себя прислонившимся к влажной бетонной стене камеры… Снова слышал свои мысли, летящие сквозь стены и крышу к небу. Вера, единственная на свете, чистая и нерушимая, сильнее нас, сильнее разума и страданий. Лишь надежда может сравниться с ней…
— Для каждого человека наступает свой час испытания, — сказал он, не оборачиваясь от окна. — Но никому не пожелаю такого жестокого, как у меня…
Эти слова вспомнились ему через полмесяца, когда он мчался в такси холодной осенней ночью. А пока жизнь текла внешне безмятежно. Как завелось, они уходили и приходили, сидели за столом, спали. Но он не знал, когда они уходят и возвращаются, не прислушивался по ночам к скрипу дверей. В непривычной, всюду проникающей прохладе он хранил спокойствие. Утренники тоже стали холодными, по горам стелился туман, уныло шумел ветер в оголенных ветвях деревьев. И больше не хотелось лететь ввысь — холодные ветры настигали его уже у окна, обдували лицо, осыпали росой открытую грудь. Не видно неба, не видно звезд, лишь холодные тучи шли бесконечной чередой невесть откуда днем и ночью. Все позади него зябко ежилось в своих легких чехлах: и кресла, и пуфики, и телевизор. Бокалы в буфете коченели как птицы на своих тоненьких стеклянных ножках. Медный поднос темнел с каждым днем. Но мужчина не замечал, как изо дня в день темнеют и лица окружающих.