Вспышка нетерпения. Чего они ждут? Чтоб я сам встал и отдался им в руки? Чтоб сказал: «Ну берите же меня!.. Хватит ломать комедию. Наконец-то вам повезло. Повезло, так берите, хватайте».
Мгновенное, внезапное просветление — молнией взрывается мысль: привиделось, нервы. Это бывает — нет шпиков, нет облавы, нет ничего, галлюцинация и только.
Встать и идти, подняться и идти. Никто не остановит.
И снова безмятежность, снова обморочная полуулыбка. Не все ли равно? Хочется спать, спать…
Неожиданно глухой рокот наполнил пространство, прогромыхал под сводами и вдруг утих, замирая с пронзительным шипением в углах зала.
И сразу помещение заполнилось людьми. Словно кто-то открыл шлюз — поток, суматошный, неудержимый, ворвался в трехстворчатые двери. Идут, бегут, торопятся; баулы, мешки, чемоданы; дети, женщины — друг с другом перекрикиваются. Навьюченные носильщики в синих блузах. Все в спешке несутся, толкаются, перегоняют один другого, как в панике, как при бегстве.
Это поезд от границы.
С секунду, широко раскрыв глаза, он смотрел на непонятно откуда взявшуюся толпу. Смотрел, как во сне, не соображая.
Но вспыхнуло вдруг пригасшее пламя.
В мгновение ока расправилась стальная пружина воли, и пробудилась сила. А ослепительные молнии надежды поднимают его, подталкивают, и каждый прерывистый толчок сердца стучит: «Спеши! Торопись! Спеши! Торопись!»
Он ныряет в сутолоку, смешивается с толпою, врастает в человеческое месиво, позволяет нести себя, нести.
И вот уже двери, вот они — двери!
«Слепое зло падет… »
[10]Плохие времена настали нынче для уличных музыкантов. Где теперь в Варшаве услышишь шарманку? Разве что за городской заставой. Об арфе уж и говорить не приходится. Зато у нас есть филармония, и концерты там дают всякий день. Мы, завсегдатаи филармонии, от шарманки с презрением отворачиваемся, но те, для кого она была утехой и отрадой, ничего не получили взамен. Они лишились своей музыки. А виною тому — современная культура, которая уже не может примириться с шарманщиками и с бренчаньем на арфе. Менялось же все незаметно, постепенно, путем эдакой плавной эволюции: провели канализацию, появился телефон и торцовая мостовая. Затем развесили голубые фонари с номерами домов, наконец расплодились монопольки. А тем временем уличных музыкантов теснили к окраинам, теснили, пока не оттеснили совсем. Никто их из Варшавы не выселял, просто смел их со своего пути новый век, тот, что принес нам обложки в стиле модерн и автомобили, изгнав керосиновые фонари и стихи Деотимы[11]
.Пан Якуб Хельбик, скрипач, тихонько поругивался про себя, с грустью вспоминая дни, когда он, молодой еще, красивый, расхаживал с квартетом по самым лучшим улицам Варшавы и когда ни одному сторожу в голову не приходило закрыть перед ними ворота.
Их было четверо. Пан Гондашевский — вторая скрипка, на кларнете играл старый николаевский солдат Подсядек, а партию виолончели вел покойный Рыпальский. Хотя, может, и те двое тоже преставились, как знать, — ведь столько прошло лет.
До двух целковых собирали у каждого дома; случалось, даже рубль бросали им. Не очень-то умилялись — сыграют, бывало, туш, скорее из вежливости даже, чем в благодарность. Хорошую музыку люди тогда ценили.
На свадьбах зарабатывали, на маевках играли, а уж во время карнавала!..
Да, что поделывали сейчас те двое из их квартета, не знал Хельбик. Гондашевский, должно, спился совсем, а Подсядек, видно, давно помер.
И к лучшему — не дожили по крайней мере до позора. Теперь на музыканта смотрят как на нищего, теперь не разбираются, хорошо ты играешь или плохо, только глаза пялят — дескать, слепой или хромой? Во двор пускают из милости, да и то на окраинных улочках.
Упаси боже подойти к приличному дому. Гонят. И кого — артиста, скрипача! С кларнетом просто и показываться нечего, не говоря уж о шарманщиках, этих вообще в грош не ставят, словно они и не музыканты, а так — ремесленники. Любой дворник, грубиян, накричать может: «Ишь ты, здоровый мужик, а с шарманкой тут толчешься, еще украдешь чего!»
Давно прошли те времена, когда пан Хельбик на самом деле был молодым и здоровым мужчиной, когда девушки бегали за ним, потому что играл он замечательно и, как сказано, красив был. Не отказывался от успеха, обнимал девушек, любил многих. Легко жилось, а взгрустнется когда — возьмет скрипку, играет собственные сочинения.
Теперь он жалеет горько, что в непомерной гордыне своей ушел из родительского дома, взяв с собой только скрипку. Может, научился бы хорошему ремеслу, а то и мастерской своей, глядишь, обзавелся, жену, детей и внуков имел бы, почет и уважение. Худо, когда артисту приходят в голову подобные мысли.