— А здесь? Вы полагаете, я могу в полдень сжевать кусок колбасы прямо в тени моего кара? Нет уж, извините! Я сознательный труженик, объединенный в профсоюз, и, по здешним представлениям, равен любому банкиру. Мне подобает питаться в приличном ресторане, где меня кормят вот такой гадостью и подают стакан воды. Хотите выпить? Извольте бежать в бар — унылый, с матовыми стеклами в окнах, похожий на общественную уборную, а не на бар. А после шести вечера, кроме воды, вообще ничего не выпьешь… По воскресеньям до четырех дня ни трамваев, ни поездов… Да я…
Я рассмеялся, но мне было жаль его до слез. Не правда ли, он достоин жалости больше всех моих неудачников?
Уехал в поисках солнца, в поисках свободы, а застрял в унылом, дождливом порту.
Мечтал о долгих сиестах в тени тропических деревьев, о бешеной скачке верхом, о полуголых туземках. Вместо этого он, прилично одетый, солидный, восемь часов в день водит автокар с одного конца набережной на другой.
Ему отказано даже в горестном утешении сознавать себя парией: новозеландцы провозгласили всеобщее равенство и обеспечивают каждого минимальным комфортом и чувством собственного достоинства.
Так что угодил наш Милле после ресторанов Фуке и Максима в самый что ни на есть тихий и захолустный город.
Здесь есть кинотеатры, но курить в них запрещается, а все фильмы проходят строжайшую цензуру.
На улице ни днем, ни ночью вас не ждет даже самое невинное любовное приключение.
У вас есть право выпить, то только с пяти до шести, наспех, чуть не украдкой…
Зато у каждого есть право повышать образование в Доме профессиональных союзов.
— И часто вы там бываете? — спросил я у Милле.
Он не ответил. По-моему, в иные минуты он, если бы мог, с удовольствием взорвал бы город Веллингтон и всю Новую Зеландию в придачу.
— Если бы только мне удалось устроиться помощником кочегара на какое-нибудь судно…
Да, но помощники кочегара тоже сплошь члены профсоюза, и в их корпорацию так, за здорово живешь, не попасть.
Оказывается, весь мир организован. Каждая страна понемногу надстраивает стены своих границ.
— Мне пришлось здесь натурализоваться, — признался мне в конце концов Милле. — Да, такие дела! Теперь я новозеландец, да к тому же еще и баптист.
Потом он спросил:
— Куда вы отсюда?
— В Нидерландскую Индию, потом — Коломбо, Бомбей и Франция…
— Не хотите нанять меня лакеем, бесплатно? Оставите меня потом, где захотите… Не такой уж я неумеха… Могу сбить любой коктейль…
Он усмехнулся — ему было жалко себя. Мы пожали друг другу руки и расстались; у него не хватало духу продолжать разговор.
Спустя три дня я вновь пересек тропики; опять пришлось извлечь из чемоданов белые костюмы и шорты.
…И я опять вздохнул с облегчением, точь-в-точь как недавно, когда доставал шерстяной костюм и пальто…
Мне не терпелось увидеть на первом же острове вместо корректного члена профсоюза, восседавшего за рычагами автокара, загорелых полуголых туземцев, которые будут кричать и ссориться из-за моего багажа.
Быть может, меня уличат в пессимизме и намекнут, что ждали от меня случаев посмешней. С удовольствием!
Между прочим, случаи, о которых я рассказываю, на самом деле достаточно смешны. Только вот конец у них отнюдь не смешной.
Взять, к примеру, приключения человека, которого я назову Шоле… В те времена, когда Париж жил на широкую ногу и все можно было купить, Шоле был элегантным молодым человеком и сорил деньгами. Помните милейшего Ги Давена, который ради того, чтобы иметь возможность по-прежнему прожигать жизнь на Монпарнасе, убил некоего англичанина и сбросил его с моста в Сену?
Шоле мог бы оказаться его братом или кузеном, разве что отличался большей ловкостью. Почтенная семья, не хуже других. Большие аппетиты. И тот неуловимый налет элегантности, что открывает человеку доступ во все места, где можно поразвлечься. Баронесса Вагнер с Галапагосских островов принадлежала, если можно так выразиться, к той же породе. Они с Шоле посещали одни и те же бары, одни и те же салоны. По всей вероятности, они были знакомы.
Оказавшись на мели, баронесса продала драгоценности, принадлежавшие не ей; Шоле за сто или сто пятьдесят тысяч франков сплавил картины, оставленные ему на хранение.
Баронесса умерла на пустынном острове, успев провозгласить себя его императрицей.
Шоле в одно прекрасное утро отплыл на Таити, а парижский суд заочно приговорил его к двум годам тюрьмы.
Разумеется, в списке пассажиров он значился не под собственной фамилией, а под более невинной фамилией Дюбуа.
Теперь следовало бы описать таитянскую атмосферу, которая не похожа ни на какую другую. Женщины красивы и доступны. Письма из Европы идут месяц, и любое событие, пока о нем станет известно на Таити, успеет утратить весь свой драматизм.
Как и везде, есть здесь небольшой клан прожигателей жизни, таитянский Монпарнас, если угодно, избравший местом встреч несколько баров и дансинг, который называется «Лафайетт».