Для тех, кто посвящен в тонкости культурной жизни по обе стороны Карпатских Бескидов, такое позиционирование говорит о многом. Закарпатье — анклав в анклаве, где все не так, как в остальной Западной Украине. За Карпатами, среди прочего, говорят на диалекте, в котором смешалось с полдюжины центрально- и восточноевропейских языков. Здесь ездят на бициглях (велосипедах), едят кромплю (картофель) и лечатся в коргазах (больницах). Нормативный украинский язык в закарпатских городах и селах звучит едва ли не экзотичнее словацкого и венгерского. Поэтому учительство Мидянки — не только профессия. Это еще и особая миссия, санкционированная силами высшими и таинственными. Он один из полномочных послов украинской словесности в крае, обитатели которого привыкли жить, любить и умирать в многоязычной торговой суете шумного европейского перекрестка. Со всеми вытекающими последствиями:
Дьячиха в Луге была из волохов, имела
Дочь Моришку. А еврейка Макля жила с
Украинцем и прижила от него ребенка…
Про это лужане в коломыйках не поют.
<…>
Были в Милане и не видели Милана;
Монастырь — Каша, Инсбрук, Загреб, Орегон, Оклахома.
Кого еще Европа тасует так,
Как закарпатцев?
[15]sub /sub
На перекрестках особая жизнь. Особое пространство и особое время. Мидянка рисует их сдержанными красками, не давая базарно-карнавальной пестроте увести читателя от стержневых образов. Собственно, от того, что он сам считает стержневым и важным, от того неба, к которому приставлена его луйтра. Его язык наполнен закарпатскими диалектными словами как свидетелями того, что он настоящий, свой на своей земле. Но то же свидетельство лишает язык Мидянки целостности. В его поэтике это противоречие отражено в полной мере. Его поэтическое поле ощутимо дробное, проходимое, беззащитное. Оно наполнено теми смущенными и неуверенными вещами мира сего, о которых знали древние. Например, Анаксимандр, полагавший, что смущенным вещам непременно приуготовлена покаянная судьба. Если разрисовать упомянутое поэтическое поле яркой словесной темперой, то все акцентированное непременно утонет в хаосе имен, названий и диалектных слов. В рожденной на Широком Лугу поэзии они и без того в избытке. Поэтому для Мидянки так важно сдерживать свое неуемное импрессионистское стремление к «чистому цвету». Во имя этого сдерживания он пытается расчертить свои стихи некими смысловыми «регулирующими линиями». Когда ему кажется, что этой разметки недостаточно, он выстраивает из названий длинные перечни — тропинки для нужд того читательского большинства, которому, в силу известных причин, затруднительно путешествовать поэтическими мирами.
В свое время эти нарочитые топографические цепочки, эти избыточно детализированные живописные списки нерожденных, ныне живущих и безвременно ушедших подтолкнули критиков к поспешному выводу, что Мидянка, несмотря на вполне органичное пребывание в патриархальном сельском быту, заявляет о себе как о предтече некоего грядущего украинского «стихийного постмодернизма». Тогда, в 1994 году, он ворвался в предрассветный туман новой украинской литературы со сборником «Фарамэтлыки», поразившим всех и сочной новизной образов, и странным сочетанием деревенского контекста с авангардными метафорами и непривычными для тогдашних читательских вкусов маньеристскими изысками. В «Луйтре в небо» и «Стихах с подволоки» стилевое направление, проявившееся в «Фарамэтлыках», представлено десятками парадоксальных стихов. Вот начало одного из них, «Под небом Усть-Чорны»:
Старик Гольцбергер ковылял в костел:
Там жили деревянные пророки.
Пресветлых нефов траурные вздохи
Елейных лилий, тихих маттиол…
Орган молчал. Досада, но не злость
Достала Эрика — предвечная как норна.
Спеленутая хвоею Усть-Чорна,
Из этих вот пеленок и старик
И органист, и Питварский, румын из Бребой Алб;
Их души вышколили горы.