Он лежит за нею, вжимаясь в нее во тьме, как в жар холод. Он уткнулся лицом в ее шею, в эту пазушку тьмы под ее волосами, она завела руку за спину и прижимает его к себе. Там, за нею, край света, он невидим за нею совсем, и она, поджимая колени, плывет между светом и тьмой, между ним и собой, будто там, между ними, и одна на двоих — эта линия боковая, как у рыб.
Это рыба плывет среди искр и звезд, двуголосая рыба с выгнутым ртом и одним озаренным глазом. И вдруг замирает. Девочка сидит у костра и смотрит. Нет, не на них, а чуть в сторону. И, покачиваясь, что-то шепчет себе в полусне.
Мать садится с ней рядом, та кладет ей голову на колени, смотрит в огонь.
— Он — каштан, — говорит, — пятипалые листья, и цветет красиво. Тысячеглазый, и эти глаза у него в зеленых игольчатых веках, как в раковинках, а когда падают на землю — открываются. И еще могут больно ударить, пока не открылись. А ты, — говорит она, придерживая ее гладящую руку, — ты — фиалка. Когда у фиалок ломается веточка, они засыпают на время, как не живут. А потом открывают глаза, как будто их не было. А бабушка — сирень.
— Сирень? Не жасмин? — улыбается мать, потрепывая ее короткие, под мальчика, волосы.
Она уворачивается, говорит:
— Что ты знаешь? Ты об этом только сейчас подумала, а я уже третий год. — И вздрагивает, слыша этот звук, вьющийся там, вдали, меж землей и небом, как резцом по металлу. И стихло, будто резец из руки вышибло. — Кто это? — говорит она тихо, глядя перед собой, в огонь.
— Пойдем, — говорит мать, — пойдем…
Они идут к палатке, сливаются с тьмой.
Да, он думает, странный звук. То скрежет, то будто зубы выплевывает, а то жалуется одними деснами… Как тот мишутка — попа в молоке. Он улыбается, заслоняясь рукой от костра, вспоминая.