— Нет, я книги не ела. Читала быстро — да. Так быстро, что приходилось пять-семь раз одну и ту же подряд перечитывать. И память была чудесной, но не поспевала за чтением. И как-то в ее возрасте я решила выучить “Евгения Онегина”. Две трети выучила, залпом, и тут что-то передернулось в голове, ни тормозов, ни руля. Ты же знаешь, что я еще и лунатиком была? Нет? Ну вот. Мало того что меня всякий раз находили под утро бог весть где, так теперь этот призрак еще и разгуливал по ночам, читая “Онегина”, но так, что все строчки у меня перепутывались, как хотели. Итак, она звалась... Кто жил и мыслил, тот Татьяна. Что вам дано, то не влечет. В Одессе пыльной я жил. Чего уж боле…
Он делает ей знак рукой, прислушиваясь. Снова этот звук: как старенький, разваливающийся в небе мотоцикл. Или серафим. И стихло. Лист с ветки упал, съежился от жара, шагреневый.
— Ну, в таком духе, — говорит она в кружку, отхлебывая, — представь!
Она ложится у огня, закрывает глаза. Он еще долго сидит, глядя в этот разворошенный, оседающий термитник жара, встает, спускается к ручью, возвращается, ставит чайник, поддувает под ветошь. Лес в предутренней дымке, чуть синеватой, как в паутине. Он смотрит в ее лицо. Спит. Как в паутине. Рот на завязочках. Как кукушонок. Как в паутине. Этим бы ртом — пить и кричать, пить и кричать. И любить. Насмерть. Тонкие губы, без берегов. Нет, не тонкие, а — какие? И эта милая щелочка меж передними верхними. Растущая с детства. Даже зубы расходятся — вслед за губами, улыбкой. А нос — южанин, отважный и строгий. Как брат. А губы — сестры, младшие, безоглядные. А глаза спят сейчас. Светло-серые. Снятся, подрагивают в дымчатой паутинке. Как те просветы между деревьями. И две косички из-за ушей, торчком, девичьи. А тело длинное, едва светает вдали, у ног.
Он поправляет одеяло, нагнувшись над ней, и слышит этот разматывающийся, как веревочная лестница, летящая с неба к его спине, звук. Он выворачивает голову не разгибаясь и видит его: ворон.
Огромный, как черное пугало, как развороченный гроб, как огненный чан со смолой, как все это вместе, кружит в просвете над ним, и хрипит, и трещит, и взмывает в звуке, и молит, и рвется по швам, и чалмою свивается в ад алфавитов, как башня.
Так и смотрел на него, не разгибаясь над нею, спящей, вывернув голову вверх. Пока эта черная пакля искала, куда себя ткнуть меж поляной и небом. И — нет ее, чисто.