Он говорил со своим стариком годами: зачем сад и когда в него можно выходить, какая погода и что было на работе. Так вот, пока отец был еще жив, Воллейбл ухаживал за садом. И даже делал ремонт в доме — нанимал строителей, которые пили, и он пил с ними, а этого, известно, делать нельзя. Они мухлевали, ленились, портили мусором сад, так что потом он сам, ругаясь, выносил из малиновых кустов ведерки в застывшей шпаклевке.
А потом вдруг все стало ненужно.
Однажды он позвонил и сказал: папа умер, теперь можно приходить в гости. Но по-прежнему ходил в гости сам и часами молчал или говорил о “King Crimson” и о Роберте Фриппе. “Мне лично больше нравится альбом „Islands””. В таком духе. Когда встречались со старой компанией и шли к реке жарить шашлыки, он с радостью рубил дрова, носился, дурачился, становясь таким же смешным чудаком, как раньше.
Все ждали: ну вот теперь-то Воллейбл оживет. Но он почему-то не ожил.
Он перестал выходить из дома. Подключились к делу две бывшие жены — приезжали, мели пыльные полы, сидели по углам, не зная, что говорить, жаловались на жизнь, а он слушал, кивал, давал советы, иногда вскакивал и запальчиво что-то говорил. Жены успокаивались — думали, что он, как они выражались, “вернулся к жизни”, — и уезжали. А он лежал и, захватывая взглядом растрескавшиеся рейки окна, смотрел на звезды в саду.
Потом у него случился микроинсульт. Из Москвы приехал друг, долго тряс его и говорил: скотина, до чего ты себя довел! Воллейбл радовался, отвечал, стараясь не делать слишком больших пауз между словами. Он и раньше был задумчив, говорил медленно и простую историю умудрялся, утонув в повторах, растянуть на сорок минут. Они славно тогда погуляли — выпили чаю в кафе, от разговора все стало вдруг ясно и хорошо. Воллейбл приехал домой и решил жить заново. Но в доме, как назло, оставалась бутылка — белого вина — и он ее перед сном выпил.
Проснулся он в полной тьме. Дома не было. Не было очертаний ночного, сутулого, укрупненного темнотой комода, высокой отцовской кровати с блестящими набалдашниками, зеркальной глади трюмо. Его окружал черный свет и ни щелочки — белого, хотя в доме при самых темных ночах в окне дрожали звезды, празднично горела иллюминацией Индонезия. Но здесь — ничего.