Но тут таится опасность. Традиция “романтизировать средневековье, искать в нем утраченные впоследствии доблести и красочную экзотику” (2, 263) тоже не вчера возникла. Сегодня же это особенно существенно.
“Человек той эпохи был способен ощутить свою включенность в природное окружение, еще не разрушенное им, свою органическую принадлежность к социальной группе, свою связь с Богом.
Человек ХХ века лишен всего этого. Он стоит одиноко перед деформированной им природой, перед поверженным им Богом и перед социумом, превратившимся в массу, толпу, с которым его не связывают глубокие моральные связи. Ему приходится искать новую опору для самостояния, и в этих исканиях он не без ностальгии смотрит на средневековье, нередко и, прибавлю, едва ли обоснованно идеализируя его”. И здесь видна нравственная обязанность историка: не поддерживать иллюзий, “не восхищаться, а вдумываться”. “Человек той эпохи столь же мало был гармоничен, как и человек в другие эпохи. Он не мог не ощущать, и самым трагическим образом, разрыв между временем и вечностью, между телесной жизнью и жизнью души, между гибелью и спасением. Гармоничность средневекового человека — не более чем миф. Умиротворенные и преисполненные благости лики икон и фигуры готических скульптур — не „зарисовки с натуры”, а идеализации, созданные в мире, полном противоречий, конфликтов, по соседству со смертью”6. Любя Средние века, чувствуя их как никто другой, Гуревич заявляет: “Я далек от намерения как идеализировать средневековье, так и рисовать его в черных тонах. Я хочу понять его в его неповторимом своеобразии...” (2, 264). То есть — и это опять же не могло не найти отклика в сердцах российских интеллигентов — Гуревич критически относится к любой легенде — “черной” или “золотой”.
Однако недостаточно обратиться к популярной теме, чтобы обрести подлинную — не сенсационную — популярность. Высокий научный уровень — само собой, но блестящие труды многих наших отечественных медиевистов обращаются лишь в кругах их собратьев по цеху.
Книга, принесшая Гуревичу известность и даже славу вне круга историков, — “Категории средневековой культуры”. Что же в ней — кроме, опять же, высокого профессионализма, прекрасного языка, то есть условий необходимых, но недостаточных, — привлекло умы и сердца?