Уживаются эти двое совсем не просто. У одного “изгибчатый скелет, уступчивая шея” — прямая осанка у другого. Один не стыдясь восклицает: “Какая дрянь любой живой, / Когда он хочет жить!” — и упивается “Живого перед неживым / Позорной правотой” — другой заявляет дуэльное бесстрашие: “Превысь предел, спасись от ливня в море, / От вшей — в окопе. Гонят за Можай — / В Норильск езжай. В мучении, в позоре, / В безумии — во всем опережай” (“Одиннадцатая заповедь”, подражание знаменитому “If” Киплинга). Один (солдат-пацифист) тащит в дом, другой (бретер-мушкетер) — из дому; один любит постоянство малых жизненных забот и затей, другой — более всего страшится
повтора,“диктатуры круга” (символы бесцельности, то и дело отсылающие к поэме Чухонцева “Однофамилец”), один доверяет лишь ценности своего преходящего существования, другой разводит руками: “Нет ничего, что бы стало дороже / Жизни, — а с этим-то как проживешь?”“Притяженье бездны и дома вечно рвет меня пополам”, — сказано (в старой книжке) избыточно красиво. Но это живое противоречие, и оно снимает налет декларативности с риторических (совсем не в худшем смысле) стихов, коих у Быкова большинство.
Это же противоречие динамизирует поэтику, не дает с нею соскучиться. Стихи полны заземленных подробностей, играют их перечнями (зря автор смеется над “номинативным захлебом” своих эстетических оппонентов — сам такой): “...и пластмассовые вилки, и присохшие куски, корки, косточки, обмылки, незашитые носки, отлетевшие подметки, обронённые рубли...” Но тут же происходит как бы развоплощение жизненного сора и возгонка его к отвлеченному значению (“...тени, призраки, осколки наших ползаний в пыли”). В “Пятой балладе” (опять Киплинг!), этом потоке перечислений, к “инвалиду из тира”, “коту с облезлым хвостом”, “ресторану „Восход”” и проч., и проч. приравнены “тончайшие сущности”, что “плоти лишены”. Все вместе они — не то, что глаз поэта видит сейчас, а то, что видно его умозрению вне координат часа и места. Так сказать, Платоновы “идеи”, лишенные натуральной грузности и при вульгарном прозаизме вписывающиеся в романтический горизонт. Внятные речи поэта не настаивают на своей буквальности. Они — иносказательны, что и просят иметь в виду.
В поэзии этой “все, выходит, всерьез”. И принимаешь ее совершенно всерьез — вопреки собственному опыту стреляного воробья, вопреки ее зазывным и силовым приемам. Заходя и так и эдак, прибегая и к “истине ходячей”, и к парадоксу, поэт передает свою мысль о жизни, с увлекающей чувственной энергией.