Картина, прямо скажем, выходит неутешительная: карта расстелена поверх разложения, сакральное имя, пройдя сквозь нарисованные ландшафты, тонет в пыли. Говорить о своей любви?
Поневоле подумаешь, что мамаша вправе ожидать здесь впечатляющей картины человеческого разложения, однако на сей раз проблема не в этом: если безличности любви сопутствует ни больше ни меньше как смерть автора, то и под саваном Лазаря зияет заведомая пустота. Единство чувства у Барсковой утверждается за счет тотального маскарада героев, причиной которому служит не пласт карнавальной культуры, но предельное понимание человеческого одиночества.
Философия поколения становится подкладкой любовного контекста. Ажиотаж, вспыхнувший в социуме вокруг тяги к самоопределению, преломился в поэзии преобладанием ролевого начала: откровение чувства само по себе теряет значение и смысл, индивидуальная ценность эмоции сходит на нет; там, где Лапшина разрабатывает архетипическую сюжетную схему, Барскова вселяется в персонажей, с позиции “человека играющего” выстраивает в исторической драме любовную роль. Впрочем, игровые приемы — приемами, бравада — бравадой, а атмосфера, сгущающаяся в реальности, обжигает всерьез:
Но водою я не стану, и не стану я огнем.
Вы — эфесские ребята — уж побудьте ни при чем.
Лучше стану я зегзицей, лучше стану я ресницей,
Или лучше — власяницей — поплотней к тебе прилечь.
Иль предлогом там, частицей… Потому что только речь
Хоть на миг да озаряет это смутное чело.
Полетает, поиграет. Что случилось? Ничего.