Читаем Новый Мир ( № 12 2009) полностью

А то что Вы мне прислали — очень, очень интересно: и я Вам страшно благодарен: я прочел и статью 1908 года о Толстом и письма по крайней мере два раза — с величайшим удовольствием (как и вообще почти все, что опубликовал Ваш отец). Статья о Толстом — несмотря на восторженный тон (который мне лично очень «симпатичен») мне кажется вообще одной из самых лучших вещей, когда-либо написанных о Толстом3, — К. И. подчеркивает у Т<олстого> то самое «negativecapability»4, о которой писал когда-то поэт John Keats5 — и которое совершенно неправильно приписал Тургеневу Ренан — в своей «надгробной» о нем речи в Париже6 — это сказочное умение переселиться в других — другого — в Анну, Пьера, Денисова, в лошадь (ведь это Тургенев Толстому когда-то сказал — что он вероятно когда-то сам был лошадью и помнит свою «прежнюю жизнь». — Боже мой с какими ужасными грамматическими [ошибками] я Вам пишу — как полуграмотный ребенок!) — и переносит читателя в чужие организмы — каждый с своим центром и своей атмосферой, своей личной «мелодией» — а не на какую-то безличную иголку, на которую нанизывают качества — атрибуты — т. е. те блестящие, но мертвые виньетки, которыми щеголяют самые лучшие французские писатели, и Бальзак, и Флобер, и даже Пруст. Все это и тонко, и глубоко, и блестяще и, как повсюду у К. И., — невероятно занимательно — не профессорское, не литературно, а «спонтанно» полно жизни и «реальности» — искрится как у Герцена — естественно, как у самого Толстого (19-го столетия) — и от этого становится легче и веселее и не тяжелеет дух как после чтения, скажем, Матью Арнольда (или Овсянико-Куликовского) или какого угодно немца — Лукача и особенно Томаса Манна7. Но мне кажется интересно и то, что (хотя об этом не говорят из разных соображений) кругозор Толстого все-таки — барина. Все живые люди у него или аристократы, или та часть мира, с которой аристократы — или скорее помещики — входят в близкие сношения — только известного типа мужики (т. е. свои — не Каратаев), да и коровы, лошади, собаки, реки, деревья, небо, земля; остальное иногда очень деревянно: и крестьяне стилизованны: святые, простые, peysan’ы8, — а средний класс — буржуазия — вообще не существует! Миры Достоевского или Чехова ему как будто недоступны. Он Бог — творитель только мира Толстовских родственников и друзей и знакомых: только дворян. Но иллюзию он создает полную: когда читаешь его, другого мира нет. Все живет им: пантеизм: пантолстоизм — все называется его именами — как у Адама в раю — других вещей, людей, природы, имен, слов — нет. Но я не должен разглагольствовать так — без конца — и надоедать Вам — ни в чем не повинной — за то что Вы мне доставили такое истинное удовольствие. Но вот еще одно о Толстом и К. И.: он протестует против философствования Толстого — как, в свое время, протестовал Флобер («ilmoralise! etilphilosophise»9), дуб — натура — Бог, создавший небо и землю — не должен вдруг заговаривать — и лекции читать. И поэтому покойный Б. Л. Пастер­нак когда-то мне сказал (когда я ему рассказал, что Ахматова обрушилась на Чехова), что Чехов единственный русский писатель, который никогда не обращается к читателю — («он все растворил в искусстве — это наш ответ Флоберу» его слова) — и хорошо сделал. А мне все-таки кажется— и я когда-то маленькую книжку об этом опубликовал — («Ёж и лиса»10 — написано это было как статья) — что в этом раздвоении — неодолимого интереса ко всему (барскому! или это ложное и вульгарное обвинение?), понимания всей многообразной, пестрой, разбросанной вселенной — это с одной стороны; и упрямого желания все это подчинить какому-то одному, простому, центральному — морально-духовному принципу — все объяснить, все упростить: все сделать прозрачным, ясным, соединенным — зеленая палочка — и сделать это словами, а не искусством, воображением (которое от нечистого идет), которое все меняет и прихоти служит — это «tension»— трение — это коллизия, которую так блестяще описывает КИ (когда говорит, что у многих дидактическое выдается за искусство, а у Толстого наоборот — и дидактическое искусством становится — он творческое за дидактическое выдает) — это есть то самое электричество, которое играет в его труде — оно — это трение — коса на камень — которая проходит в мыслях и чувствах Толстовских «героев» — («почему я это делаю? этой жизнью живу?», «а может быть, это все фантазия и нечестный самообман? — mauvaisefoi»11 — об этом Тургенев подтрунивал и Толстого страшно раздражал) — это есть именно то, отчего у него все двигается: без этого он стал бы вторым Диккенсом (вторым, не первым) или просто реалистом? Ну, как сказал Тургенев, «довольно»!12 Я стареюсь и становлюсь болтуном! Но если я бы знал об этой статье К. И. в 1949, или 1950, когда я написал (или скорее продиктовал наспех) мою книжку — статью о Л<ьве> Н<иколаевиче>13, то я бы ее иначе написал — или вообще не написал: ведь К. И. главное сказал: как жаль, что это так долго осталось неизвестным! — хотя я уж очень Вам наскучил, но я должен прибавить пару слов о письмах К. И. (в «Воп<росах> Литературы» за 1972), которые Вы мне прислали14: все хороши и интересны: особенно о формализме (Горькому); и в письме к Каверину: очень трогательно его письмо к бедному Андрееву (которого звезда совсем поблекла и поделом) и честно и смело-жесткое письмо Щепкиной-Куперник (кто ее теперь помнит? или в СССР помнят?); Маршака он переоценил (и знал это, я думаю: но юбилярам правду неучтиво говорить). Самое замечательное это письмо к Дару: о его интересе ко всему (как у Толстого) и неиссякаемой жизненной энергии — и любви к жизни — и нелюбви к собственным произведениям. Это последнее

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже