Заманчиво предположить, что Сельвинский здесь подспудно сравнивает опустошение Босфора готами и гуннами с разрушением Крыма нацистами, которых советская пресса военных лет привычно именовала варварами и бандитами. Но мне представляется, что задача Сельвинского не в том, чтобы сравнить нацистов с теми народами, которых древние греки воспринимали находящимися вне цивилизации. Напротив, поэт хотел определить, что нацизм возник и развился в странах утонченной культуры, Германии и Австрии, в лоне европейской цивилизации, которая, в свою очередь, была прямой наследницей греков и римлян. Таким образом, еще до описания места убийства, до акта свидетельствования Сельвинский предлагает читателю задуматься о том, что наследие высокой культуры не предотвратило чудовищных преступлений, совершенных немцами и австрийцами.
В самом центре стихотворения «Керчь» вопрос о том, как же запечатлеть в словах и донести до других память — правду — о Катастрофе. Один из нескольких выживших — мужчина
[47], потерявший мать, жену и двоих дочерей, — указывает Сельвинскому на место расстрела:
…В десяти верстах
Тут Багерово есть. Одно село.
Не доходя, направо будет ров.
Противотанковый. Они туда
Семь тысяч граждан….
В описании Сельвинского индивидуальное, личное «я», одновременно голос и оптика идентичности, сливаются в коллективное «мы» свидетелей: «Мы тут же и пошли. Писатель Ромм, / Фотограф, я и критик Гоффеншефер»
[48]. Все трое литераторов, Сельвинский, Александр Ромм и Вениамин Гоффеншефер, — евреи. (Есть все основания полагать, что фотограф, о котором говорится у Сельвинского, — еврей, скорее всего Леонид Яблонский, фотограф газеты «Сын отечества», в которой Сельвинский руководил литературным отделом, или Марк Туровский, который был одним из корреспондентов ТАСС в Крыму и фотографировал Багеровский ров[49].)Военные журналисты приближаются к месту, где лежат жертвы геноцида:
Под утро мы увидели долину
Всю в пестряди какой-то. Это были
Расползшиеся за ночь мертвецы.
Я очень бледно это описал
В стихотворении «Я ЭТО ВИДЕЛ!»
И больше не могу ни слова.
Керчь…
Мне — как исследователю памяти Шоа и как читателю Сельвинского — особенно дорого это авторское признание ограничений предыдущего стихотворения о Багеровском рве. Советский фотограф щелкает объективом, снимая место массового расстрела и трупы убиенных, фиксируя правду (и, под давлением цензоров, манипулируя правдой). Сельвинский и его коллеги-литераторы (в стихотворении все трое — евреи) оказываются в филологическом и психологическом тупике: