«Какое зверство!» — говорит писатель,
И эхом отозвался критик: «Зверство».
Их ремесло — язык. Стихия — речь.
Они разворошили весь словарь
И выбрали одно и то же: «Зверство».
Слово «зверство» (и его множественное число «зверства») не устраивает Сельвинского. Но если не «зверство», то что? «Керчь! / Ты — зеркало, где отразилась бездна», — пишет Сельвинский в конце стихотворения. К каким же знакомым или незнакомым словам должен прибегнуть еврейско-русский поэт-солдат, чтобы одновременно стать свидетелем и описать «бездну»? Задавшись этим вопросом, я бы хотел вкратце обратиться к тому, что происходило с Сельвинским и еврейско-русской поэзией в 1944 — 1946 годах
[50].
Сельвинский провел весь 1944 год и первые месяцы 1945-го далеко от фронта, пытаясь освободиться из московского подневолья. Его не оставляли воспоминания об увиденном под Керчью. Сельвинский рвался обратно на фронт, и его просьбу наконец удовлетворили в апреле 1945-го. Он был восстановлен в звании и отправлен военным журналистом на Второй Прибалтийский фронт
[51]. Согласно записям и воспоминаниям самого Сельвинского, он был недоволен новым назначением и возразил заместителю Щербакова по ПУРу, что «на этом фронте я не увижу того, что мне необходимо как писателю»[52].