Конечно, со временем стихи в прозе во многом растеряли свой запал, стали добрее, рассудительнее, как и верлибр становится вроде бы более упорядоченным. Возникнув, литературные формы побеждают самих себя. Совсем как люди, которые, добившись своего, задумчиво смотрят в пространство...
1 В этом стихотворении 1965 года Бродский намеренно обращается к
У Бродского использован интересный прием: к многочисленным транслитерациям с немецкого прибавлены широчайшие позитивные культурные конструкции (“картезианства сладость”, “кембрий... динозавры”, “вени, види, вици” и т. д. и т. п.), как правило выстраивающиеся вокруг фигур Гёте и Фауста. Стихотворение насквозь иронично, но иронии подвергается не немецкий язык, а именно эти позитивные общечеловеческие контексты.
Так или иначе, словесный эксперимент Бродского нужно считать более последовательным, чем многочисленные и надоедливые иноязычные вставки в текстах других авторов, например А. Вознесенского. Если у Вознесенского прослеживается тенденция всячески опровергнуть Хайдеггера, ищущего “бытийность” в языке, и любой ценой “ввернуть” в речь латинизм, сделать странность иноязычной речи стихийно близкой и понятной, для чего он часто рифмует иноязычные слова с русскими (“ревю — реву”, “лебеди — Кеннеди” и т. п.), то Бродский, кажется, продолжает поэтическую линию Мандельштама, как бы сознательно отстраняющегося от родной речи: “Чужая речь мне будет оболочкой” (“К немецкой речи”, 1932). “Бог Нахтигаль, меня еще вербуют / Для новых чум, для семилетних боен. / Звук сузился, слова шипят, бунтуют, / Но ты живешь, и я с тобой спокоен”. Соловей (Нахтигаль) — образ, одинаково близкий русскому и немецкому восприятию. Соответственно в стихотворении Мандельштама национальное уступает общечеловеческому, эту “уступку” у него и заимствует Бродский, интерпретируя ее по-своему.
2 Гумилев Н. С. Анатомия стихотворения. — В его Собр. соч. в 4-х томах. Т. 4. М., 1991, стр. 185.