Как это часто (всегда?) бывает в искусстве, очевидное не сбывается. Казалось бы, о чем стихи Корнилова? Они о предметном мире, который существует вместе с человеком, но его существование не синхронно человеческому. Это рассогласование одушевленного и неодушевленного, их столкновение (встреча) и оказывается героем корниловских стихов. Происходит что-то катастрофическое (и это катастрофическое предельно обыденно, кстати, никаких ни бурь, ни землетрясений): герой чистит штиблеты, приходит сосед и приносит повестку — мир-то уже рухнул, а героя беспокоит только то, что его у метро ждет девушка. И все это происходит с “необычайной простотой”. Кажется очевидным, что такой вещный, детальный и видимый мир — мир в полном смысле объективный — можно воплотить в длинной повествовательной поэме или в прозе — романе или повести. Но в прозе “необычайная простота” корниловской поэзии дается слишком легко. В стихах чистка штиблет — это расширение границ, это насыщение поэзии предметной реальностью. В прозе — только тривиальная констатация.
Почему же в прозе те же самые вещи теряют свои единственные, резко прочерченные контуры и как-то сразу блекнут? Происходит потеря точности. Талант неизъясним и единствен и талант Корнилова — это талант лирического поэта, но как только мы это будем вынуждены признать, мы должны будем согласиться и с тем, что корниловская лирика крайне специфична и единственна: она несубъективна. Он постоянно возвращается к внешнему взгляду на вещи. Он проявляет, спасает вещь (а не себя) от забвения, как спасает Бобра и Чепца — футболистов, которых он видит — переживает — принимает, — по единственной причине “ничто не отдавало липой”. Это отношение к бытию, которое присуще скорее ученому, чем поэту. Но Корнилов любит истину со всей теплотой сочувствия, данной ему в конкретном лице или вещи, а не только ее исследует холодно и отстраненно.