Такое чувство — я понял — испытывал рыцарь
при виде сражённого им безголового змея,
вдруг в смраде и в мутном дыму рванувшего в воздух
и дальше — во чрево рассевшейся адской горы, из которой он вышел.
Стада, перегретые солнцем, с лапчатым знаком
на крыльях прозрачных
движутся к Сальским степям, вгрызаясь
и сжёвывая челюстями до основанья
посев человеческой, спелой, тяжёлой пшеницы
вместе с листвой тополей — летом сорок второго.
Ландшафт сереет, алеет, потом зеленеет
от краски, впитанной полчищами жующих
злаки и кроны деревьев, воздух и грунт.
Двигаясь чешуями огромной машины,
послушные приводу шестерён и ремней,
стада колесницей сминают степное пространство,
гигантским скачком
Мартыновку окружая пожаром войны.
А в древности здесь был город, но имени мы не знаем.
И вот говорят, оплотнев в полуденном жаре:
“Пойдём поиграем в игру, комиссарские детки,
безмозглые зайцы: мы будем стрелять, вы — бежать”.
Отец не рассказывал мне, но их дважды водили
с братом, сестрой и матерью те, кто читал
“Фауста”, — тех, кто после прочтёт Толстого.
Такая была забава у саранчовых.
Но ржавый язык человеческих прямокрылых,
сжёвывавших, хрустя, миллионы стеблей,
был до конца отцу моему непонятен:
“Лающий, даже не волчий — собачий язык”.
В снегу, засеявшем всё пространство,
неизвестный прежде вид с
висит
властелин времени человека.
И когда оно выпорхнет и затрепещет,
волнами воздух вокруг разгоняя,
зиму и смерть обращая в весну,