Воды в прудах давно не было. Она появлялась только в таль, разливаясь неглубокими озерцами, игриво спешила в проемы разрушенных дамб — пруды были ступенчатыми, на разных уровнях — и беззаботно срывалась упругими водопадами, искрящаяся и шумная. А в летнюю сушь это овражье, когда-то прелестное тремя темными зеркалами, буйно зарастало травой, превращаясь в настоящие джунгли. По осени же его засыпало толстым слоем листвы чуть ли не по пояс, а теперь, в октябре, обманчиво припорошило снегом.
Иван зашел в беседку. За долгие годы беспризорности колонны стояли с осыпавшейся штукатуркой, обнажив краснокирпичную кладку; на голых серых стропилах как-то приютилась и росла хилая сосенка, словно перо на ветхой тирольской шляпе. Отсюда был великолепный обзор: смотреть бы и смотреть!
В самой дали виднелся плотным краем Успенский лес; перед ним избы села Успенье; церковь на взгорье… Простор, охваченный извилистой низиной Шохры, лесной полосой вдоль Ярославского шоссе, дубовой княжеской аллеей, где располагались Успенье и Княжино, был самым дорогим для Ивана. Княжино тянулось в уютном межхолмье, окруженное полями одворицы, а за березовым проселком начиналось огромное Громовое поле, круто поднимавшееся от ивняка Шохры. И вот именно здесь Семен Пантыкин задумал возводить грандиозный свиноводческий комплекс…
Громовое поле…
Дед Большухин рассказывал, что свое название оно получило в давние времена, еще при барщине. Молодой барин был хозяйственен, но жесток. Однажды в разгар жнивья из-за леса надвигалась гроза. Он явился верхом на лошади и давай подгонять баб, вязавших снопы, — хлестал кнутом. А одну молодуху на сносях в бешенстве исхлестал до крови. Она упала, и у нее начались роды. Бабы окружили ее, а он вертелся вокруг и стегал, стегал по головам, спинам. И тогда небо разверзлось, рассказывал дед, загромыхал гром и ударила молния. И точь в него! С тех пор и название — Громовое.
В детстве летнее время они, мальчишки, большей частью проводили на Шохре, на песчаном пляже под Княжиной горой. Громовое поле — то нежно-зеленое, как шелковое, то палево-золотистое, как парча, — уходило вверх, к самому небу: даже верхушки берез не виделись с берегов Шохры. Только птицы кружили высоко в небесной синеве… И Княжина гора, и овражье с заброшенными прудами, и пронзительно чистая, холодная Шохра, и Громовое поле, причастное к небу, — все это были неотъемлемые места их босоногого детства. Дальше, за мостом в Тугариновке, им еще принадлежал таинственный еловый лес. Конечно, и все остальное, что было в видимой округе, они исходили и исследовали: и всхолмленное успенское ополье, будто бы с несколькими горизонтами, и торжественный Успенский лес, и поля с перелесками у Селищ и Новин… Но туда надо было добираться, туда уже было далеко, и потому они редко отправлялись в эти путешествия. Бывало, у них возникало желание посмотреть на мчащиеся машины, такие разные и такие быстрые, и они шли к Ярославскому шоссе и могли часами просиживать на пригорке и спорить о скоростях и вообще технике. Но за шоссе не двигались: там уже лежала чужая сторона.
Обо всем этом думалось Ивану, и мысль текла печально и медленно, потому что давило одно: скоро все это изменится неузнаваемо, вероятно, исчезнет навсегда. Он понимал, что Пантыкина не остановишь, что он действует по общему плану, по решению сверху. Но ведь и решение можно толковать и исполнять всяко. Вот если бы не умер прежний директор, то наверняка все было иначе. Тот к старости совсем остыл, во всем разуверился. Да и вообще по натуре был тихим, осторожным человеком. Решения исполнял осмотрительно. Он бы не оставил без внимания старый опыт! «Тише едешь — дальше будешь!» — любил повторять он. Поэтому при нем совхоз «Давыдковский» никогда не был ни среди передовых, ни среди отстающих, но зато, всегда в твердой серединке. Техника обновлялась, урожаи и надои вроде бы увеличивались, показатели вроде бы росли. Неизменным оставалось лишь одно: никто никуда не торопился. В первую очередь он сам. Почти тринадцать лет, до неожиданной кончины от инсульта — быстрого, как удар кинжалом, даже в память не пришел…
Громовое поле…