Иван хватает рабочий рюкзачишко, с которым бродил по лесам. По привычке сует топор. А что еще? Стягивает, не развязывая шнурки, туфли. Тоже сует. Влезает без портянок в сапоги, а их — в рюкзак. Вспомнил, что в «сундучке» его фанерном чемодане — документы, дедовы награды, осеннее пальтушко. Долго шарит в зеве печки, ища ключик от замка. А по радио спокойный женский голос торжественно вещает «Последние известия»… Наконец нащупал. Никак не может попасть в зыбком полусвете в замочную дырочку — аж вспотел! Пальтушку натягивает на себя. Кисет с наградами, белую тряпочку с документами — в карманы. Подскочил к приемнику, выключил. А его куда? А пропади все пропадом! Хватает со стола кусок сала в промасленной газете, начатую буханку хлеба, бутылку с водкой, недопитую, ту, что Светка принесла. Чем заткнуть? Вытягивает из кармана платок, скручивает, сует в горлышко. Еще раз оглядывается по сторонам — а, пропади все пропадом! У дверей натягивает кепочку, берет амбарный замок, выходит, быстро навешивает в дверные петли.
— Господи, помилуй! Люди добрые! — несется старушечий крик. — Пожар! Пожар!…
Вспоминает о Ваське. Не закрыл ли? «Васька! Васька! Кис-кис…» А на Ярославском шоссе творится что-то непонятное: вспыхивают-гаснут фары, тянутся цепочкой огни, крутится милицейская мигалка, нутряно взвывает сирена «скорой помощи». «Уходить! Быстрее! Васька! Васька! Кис-кис! Где ты?..» Наконец — «мяу!», и у сапога — два зеленых тревожных глаза. Схватил, прижал к груди, чмокнул в холодный мокрый носик и бережно опускает на землю. «Мяу-мяу-мяу…» — несется вслед, а он уходит, торопясь, огородом, на одворицу, косяком срезает путь к шоссе. У старых дубов на княжеской аллее останавливается: отдышаться, сообразить — куда же дальше? Оглядывается на пожар и зачарованно смотрит. В безветрии костер рвется к самым пределам небесного купола. Луна поблекла и торчит ненужной кругляшкой… А рядом, на шоссе, — столпотворение. Иван колеблется: узнать, что там, или незамеченным обойти сторонкой, двинуться в Давыдково.
«А ежели там уже знают? — тревожно спрашивает себя. — Значит, кинутся к Наталье — меня искать. А я что? Ничего, мол, не ведаю. Однако, пока доберусь, Княжино-то сгорит. А это значит: где был? кто поджег? И тут — ага, попался! Допросы-вопросы, и хоп — под арест! Когда еще разберутся… Нет, к Наталье нельзя, — решает Иван. — В Давыдкове опасно: затаскают! Пусть уж сам Пантыкин со Светкой оправдываются. А я: ничего, мол, не знаю. А потому — в другую сторону двигаться надо. В Переславль! К завхозу Дойлову! — обрадованно вспоминает Иван о своем вчерашнем намерении. — А что? Утречком заявлюсь: мол, приехал насчет картошки договориться. Деньги нужны! Потому что увольняют, ликвидируют нас с Гугиным. Да-а… Но у Дойлова не переночуешь — удивится. Придется к Мотьке Кабачниковой завернуть. Прикинусь вусмерть пьяным. Пустит, не прогонит. Совестно, конечно, перед Натальей. Но что поделаешь, раз случилось попасть в эпоху жизни…»
Теперь Ивану ясно, как действовать, и он убежденно шагает к шоссе. Подошел незаметно, да и до него ли! Сколько толпится разных людей — и шоферы, и милиция, и санитары в белых халатах, и пожарники в мешковатых робах, и неизвестно кто: мужчины, женщины, дети. Суетятся, спорят, кричат. А увидел он страшное: загородив, как баррикада, и шоссе, и княжинскую аллею, лежит на боку огромный, стального цвета, рефрижератор с приплюснутой, искореженной кабиной. А перед ним вверх колесами грузовик «ЗИЛ-150».
— Эй, друг… того… как же это? — взволнованно спрашивает Иван, обращаясь к широкоплечему здоровому парню в нейлоновой куртке.
— Не видишь, что ли? — грубо отрезает тот.
— Да вижу-то. Но как… того… произошло? Мы там, далеко, в хвосте, — врет Иван.
Здоровяк мерит его недобрым взглядом снизу вверх, презрительно сплевывает:
— Дрянь деревенская! Таких гадов давить надо, как они только… — смачно матерится парень, видно, шоферюга. — Вон деревню поджег и спасался, паскудина. На шоссе выскочил как бешеный. А тут, видишь, под горку, спуск, ну и, понятно, разгоняются. Ну и того… Человек из-за него погиб.
— А он? — обомлел Иван. Он уже не сомневается, что это — Колька.
— И он сдох, паскудина. Я бы этих деревенских…
Но Иван уже не слушает его. Он подходит к перевернутому грузовику, протирает онемелой рукой грязный номер, чиркает спичку. Так и есть — Колькин! В груди становится пусто-пусто. И, не выясняя больше ничего, Иван побрел по обочине дороги подальше от кровавой катастрофы.
Он бредет вдоль пустого шоссе, спотыкаясь и плача. Слезы катятся по худым щекам, по глубоким желобкам от носа к углам рта — соленые, горьковатые. И навязчиво, одноречиво звучит: «Господи, помилуй! Господи…»