Бусыгин вытаскивает кресты и пирамидки и аккуратно ставит их по обе стороны от ступеней: по одну — кресты, по другую — редкие пирамидки. Все они поржавевшие, с остатками серебряной или голубой краски. На некоторых навечно приклепаны металлические пластины из нержавеющей стали с четко вырезанными фамилиями, именами-отчествами, датами рождения и смерти.
Сначала он боязливо их читает, и все знакомые: Гусарев, Князев, Приданова, несколько Кошелевых, Наумовых, Красиковых, Позеловых; Чернышев, Дудина, Уваров… Больше всего Бусыгин боится наткнуться на материн крест. Но потом вспоминает, что он-то остался безымянным, и успокаивается. Но все равно ему не по себе. Он понимает, что занялся скверным делом. Пытается оправдать себя: мол, не он порушил кладбище, не он же стащил все это сюда. Противно думается: «А похоже на металлолом…»
Но вот наконец он углядел под оставшимися несколькими крестами сырость. Значит, удача! Значит, он не ошибся! Точно: плиточки расслаблены. Он ставит последние кресты вдоль стены и принимается за дело. Он осторожно, даже нежно, поддевает топориком плиточки — одну за другой — и опять аккуратненько складывает их по десяточке.
«…Шестьдесят семь! Ну еще пяточек для ровного счета. До ста десяти! А это — тыща сто рэ! Наташке — сотню. Законные десять процентов — за поиск клиента. А себе — тысс-чу!»
— Тысс-чу… тысс-чу… тысс-чу, — взволнованно повторяет он вслух.
«Ах, черт, сломалась! А эта как? Ну… ну… черт! И эта! Попробую-ка вон ту. Ага, родимая, и не сопротивляешься. Шестьдесят восьмая! А всего — сто шесть!..
Наташке, — думает Бусыгин, — можно и законных семь процентов. Как в комиссионках. — Уж очень ему не хочется разменивать «тысс-чу»! — Так и положу на срочный вклад, — мечтает он. — Ну конечно! Я же ей еще этого деревянного ангела отдам! А может, не давать? Может, он сам тысс-чу стоит? Ерунда! И сотня — красная цена. Вот управлюсь и еще пошурую в алтарном хламе. Ах, черт, сломалась! Ладно, отдам Наташке эту птицу-куклу. Все-таки зазноба, посчитай, четвертый год. Но пора с ней кончать! Наглая стала, требовательная…
Что же с бабами-то делается? С бывшими деревенскими? В Москве-то? — задается вопросом Бусыгин. — Куда делась их деревенская застенчивость? Смущение, робость? Хамовитые стали, уверенные. Все норовят поперед московских. Хапужничают! А развратничают еще и похлеще — ненасытно. Вон взять ту же Наташку. Мужа законного прогнала: мол, алкаш. И живет — точно знаю! — с двумя мужиками. Да и любому встречному не откажет. «Я тяперь свободная, — передразнивает Бусыгин ее пробивающийся еще рязанский говор. — Кто меня упрякнет?» Сбежала из своей захудалой деревни — тоже, говорит, умирает, одни старухи остались, — и все ей нипочем в Москве».
И хоть злится на нее Бусыгин, но вспоминает о ней с тоской: ближе, понятнее она ему, чем московская-то женушка. Да и нравится! Конечно, не в своем запачканном брезентовом комбинезоне — уродливая и неуклюжая, как водолаз. А вот в легком платьице, когда он прямо-таки ощущает ее большие мягкие формы… «Разъелась деревня в Москве! — злится Бусыгин. Но тут же смягчается, томительно думает: — А когда прикоснешься к ней — ну будто к горячей печке! — сам вмиг запылаешь. Да-а, Наташка — горячая баба… сладкая… и сам, значит, да-а…
А сын ее, Петька, — хороший парнишка: вежливый, воспитанный. Отличник! Уж для него Наташка все сделает, — продолжает думать Бусыгин. — Чего и поссорились? Она его на весенние каникулы — в оздоровительный лагерь, ну и понятно — полная свобода. А я, значит, сюда. Ну и езжай, говорит. Думаешь, ты у меня один? Знаю, что с Толькой Курышевым шашни завела…
Ладно, Наташка, — решает Бусыгин, — обделаем дельце с плиточками, и точка! С плиточками без тебя мне не обойтись. Ты вон все выходные напролет ремонтом занята. То у профессоров, то у разных других деятелей. Все в культурную жизнь лезешь! Очень уж хочется тебе к ней приобщиться! «Я свояго Петяньку обязательно в интялягенты вывяду», — опять сердито передразнивает рязанское «яканье» Бусыгин. — Ладно, Наташка, выводи. Только профессор твой нужен. Тот, что стариной интересовался. Помнишь? Ну вот. А потом — точка!»
V
— Дядь Миш, где ты? — слышит Бусыгин Сережкин радостный голос. «Эх, еще одна надломилась, жаль-то как», — досадует он. — Дядь Миш!
— Я тут, — отзывается Бусыгин.
— Ух ты! Сколько наковырял! — изумляется Сережка. — Неуж все для квартиры? С полу-то, с церковного? Я думал — с десяточек. Для форсу. Скажем, на порожек в ванной. А ты, видать, чего-то надумал. Ух ты! Старинные-то какие! — восклицает Сережка, а Бусыгин искоса, мрачно и подозрительно смотрит: догадывается ли? Но Сережка ни о чем таком и не думает. Он весел, непосредствен. — Нет, ты гля, дядь Миш, как я промок-то — по колена! Снега-то растопило, проваливаются. А я сдуру по насту попер. А надо бы по машинной колее. Замучился до дыр! Как-то выбираться будем? Машину-то я на шоссейке оставил. А то бы увяз. Это — точно!
Бусыгин спрашивает:
— Как пленум-то райкома?