Небольшая книга Елены Петровской «Теория образа»[185]
встречает нас схематично, от руки и по-детски просто представленным на обложке созвездием Большой Медведицы. Первая мысль: ну, понятно, ведь написано же – «образ». Да, но образ чего? И как получается, что мы видим этот образ? Причем все сообща, но не сговариваясь, – именно этот? Уже и перечисленных вопросов хватило бы не на одну куда более объемистую монографию. Но мало того: рисунок здесь отсылает не только к карте звездного неба (кантовскому «звездному небу над головой»), но и к дорогой для автора мысли Вальтера Беньямина, которая цитируется и разбирается на последних страницах: «Образ это… то, где прошлое сходится с настоящим и образует созвездие».Книга Петровской – воплощенный парадокс. Представляя собой курс лекций, она меньше всего сборник ответов, но прежде всего собрание вопросов, причем тех самых, первыхи последних
, одним из которых, со ссылкой на Льва Толстого («Что такое искусство?») она и открывается. Вводящая в проблемы визуальной антропологии, она построена на печатных текстах – заинтересованном и внимательном словесном собеседовании с Морисом Мерло-Понти и Жаком Деррида, Роланом Бартом и Розалиндой Краусс, Виллемом Флюссером и Жан-Люком Нанси, а также многими, многими другими. Посвященная зримому, она настаивает на его обоснованности невидимым и приглашает расстаться «с очевидностью, чтобы ее же в конце концов объяснить». Рассматривая техники коммуникации, она ставит в центр не собственно сообщение, а скорее приобщение или, уже в визуальных терминах, не изображение, а преображение: «Икона ничего не изображает… Она оказывается оператором (курсив автора. – Б. Д.) – оператором нашей трансформации как зрителей».И тут на сцену вступает, как мне кажется, главное действующее лицо книги, основной «концептуальный персонаж» визуальной антропологии как философской дисциплины. Это зритель, точнее, незримое сообщество зрителей
, а еще точнее – «общее пространство фантазий», которое «не принадлежит ни мне, ни тебе по отдельности» и которое всех их, всех нас, собственно, и объединяет, делает общностью. Переживая эту общность, мы только и получаем способность увидеть то, что изображено, приобщиться к смыслу изображенного.Страсть к образам
Начала – как и концы – в культуре всегда условны. И все же хочу указать на запись начала 1860-х годов в так называемых «Интимных дневниках» Бодлера – ее, мне кажется, можно считать началом современного искусства как нового антропологического опыта, нового взгляда человека на мир. «Восславить культ образов, – формулирует свою задачу Бодлер, – мою величайшую, единственную, изначальную страсть»: «Glorifier le culte des images, ma grande, mon unique, ma primitive passion». И продолжает: «Восславить бродяжничество и всё, что можно было бы назвать богемством (Bohémianisme), культ умножающихся впечатлений…»
Для меня книги Олега Аронсона – и пятилетней давности «Богема», и нынешний «Коммуникативный образ»[186]
– как бы подхватывают и, больше того, связывают оба эти бодлеровских устремления.С одной стороны, их тема или, вернее, внутренний нерв – это образ без изображения, до
и вне изображения, образ, которым изображение живет, но который оно не исчерпывает и исчерпать не может. Образ остается недостижимым – протеичным, множественным, гетерогенным (цитирую Аронсона). «Коммуникация без репрезентации», – пишет автор дальше, выделяя и подчеркивая в со-общении невидимое, но неотъемлемо в нем присутствующее начало общности (со-общества), причастности (сопричастности, а стало быть – причащения). Можно было бы сказать, Аронсона занимает то, что мы видим, когда перестаем просто видеть, – то самое кино за пределами кино, которому была посвящена книга «Метакино», вышедшая между «Богемой» и «Коммуникативным образом»[187]. Видим в разрыве нашего привычного зрения и как бы естественного понимания видимого, в момент зрительного шока, «внутри» черного пятна (еще один бодлеровский мотив).Вторая сторона образа, занимающая Аронсона и входящая в само заглавие его книги, и есть сообщество, которое (и которым) мы видим, когда перестаем привычно видеть, точнее – смотреть, не видя. Оно тоже представлено у Аронсона в особом модусе недостижимости и утраты – как, цитирую, «постоянно ускользающий аффект, аффект, который мы не можем присвоить». Слова о протеичности, множественности, гетерогенности мы вправе отнести и к такому неприсваиваемому – в смысле, ничьему, то есть общему – сообществу. Возвращаясь к уже цитированной бодлеровской записи, можно назвать это добровольное сообщество блуждающим, бродяжническим, то есть богемным или, буквально, цыганским (о «моей цыганщине», ma bohème, говорил другой столпник и мученик современности Артюр Рембо).