О травестийности высокого и низкого в искусстве на страницах свободной, самокомментирующей прозы Фрейдкина речь заходит не раз. Тем более что «низовая» тематика и лексика – один из важных для него творческих ресурсов. Но поразительно то, что обращение к физиологии и просторечному, а то и вовсе обсценному словарю нимало не делает написанное Фрейдкиным чем-то «грязным» и «непотребным». Не зря на концерты Марка родители приводят детей – этого мастера, вместе с им написанным и исполненным, вообще бережно передают от поколения к поколению (случай, как мне уже приводилось говорить, для современного литератора редчайший, но таков уж секрет Фрейдкина, его, как теперь выражаются, ноу-хау). Слово Марка Фрейдкина по отношению к тому, что оно выражает, никогда не цинично и не пошло – может быть, потому, что в любой крайности остается ничем не истребимая радость то слово изобретательно найти и придать ему особую, неповторимую походку. В этом все дело, даже если речь заходит об аппетите или диабете, о неукротимой перистальтике или преждевременной поллюции. Ограничусь тут единственной цитатой, главные слова в ней, конечно, «изысканность» и «счастье», они по-иному освещают и все остальное: «…кто не видел пожилого сердечника, лежащего со спущенными штанами и изысканно флиртующего с молоденькой медсестрой, ставящей ему клизму, тот не видел по-настоящему счастливого человека» (т. 2, с. 66).
Тело – замечу для тех, кто Фрейдкина еще не читал, и как же я им завидую, – вообще занимает у него важнейшее место. И чаще всего – с годами, увы, все чаще – это тело больное, мучимое, смертное. Сама эта проблематика, добавлю, в последнее время стала в искусстве и в рассуждениях о нем едва ли не модной, даже расхожей. И вот, казалось бы, живое пособие по теме «Тело как текст» – приводимый автором-рассказчиком «Истории болезни» слово в слово собственный клинический диагноз (т. 2, с. 556). А поди подступись к этой, казалось бы, стопроцентной документальности – не выйдет: неуязвимая проза.
И, пожалуй, последний парадокс. Юмор, сопровождающий Фрейдкина и в жизни и в литературе, – значимая часть его легендарности. Кто же спорит! Над множеством страниц трехтомника хохочешь буквально до посинения, над другими то улыбнешься, то усмехнешься. Но я бы никак не отнес нашего автора к записным острословам: чувство, которое остается после прочтения и перепрочтения его шуточных стихов, песен, прозы, уж скорее сродни той сумрачной печали, какая, по гоголевским воспоминаниям, навалилась на Пушкина, отсмеявшегося над первыми главами «Мертвых душ». Какой там смех, когда, как пишет Фрейдкин (и не один раз!), «от тоски и одиночества порой просто хочется выть в голос» (т. 2, с. 443).
Кстати, и шутливое отношение к собственным писаниям, которое Фрейдкин не раз – опять-таки с юмором – демонстрировал в печати и на людях, думаю, не должно заслонить ни его «тщательно скрываемый стыд за свою работу», ни то, что для него «нет ничего важнее этой работы <…> никаких других серьезных интересов, кроме нее, у меня не было» (т. 2, с. 469–470). Снова напомню о парадоксе, конфликте и игре, без которых словесного искусства для Фрейдкина, кажется, нет. Один пример в завершение: вот как изысканно-игровая диссонансная рифма соединяется в его поздних, подытоживающих стихах с абсолютно не шуточным смыслом (к тому же – поставленным под знак вопроса):
И совсем последнее – из заключительного абзаца уже поминавшейся «Истории болезни…», заключающей на нынешний день литературную хронологию автора: «<…> данное произведение при желании можно считать своего рода прощанием с читателем – со слушателем я простился уже давно <…> Как ни печально, но жизнь (в том числе и творческая), похоже, все-таки завершается <…>. Жалею я, пожалуй, только о том, что, по всей видимости, едва ли смогу поделиться с читателем впечатлениями о своих последних минутах. Вот это на самом деле было бы интересно и поучительно» (т. 2, с. 560).
Разговор о поэзии
След