Опять-таки этот заваленный работой человек нес в себе странную для его высоченного роста и широкой кости ноту легкости, задавал ее, был ее камертоном. Шутка и анекдот, розыгрыш до последнего оставались его стихией. Думаю, объяснение здесь не просто в случайно доставшихся чертах эмоциональной конституции. Вольное дыхание и вместе с тем некая староофицерская подобранность и сосредоточенность в Валерии Сергеевиче для меня связаны с самыми основными и дальними его ориентирами. Из образцов, не отпускавших его ум и сердце (перечитайте переводы!), я бы напомнил три, у него, как правило, появлявшиеся вместе, как бы зеркаля друг другу: детство, море и любовь. По-моему, это был зов какого-то запредельного и вместе с тем совершенно живого, воплощенного счастья. Счастливы люди, этой чертой отмеченные, какие бы грозы то море ни сулило, – их взгляд, так или иначе, всегда на черте горизонта, их собственной меты, меры их мира.
C Мачадо Валерий Сергеевич не расставался, сколько его помню, потому что именно на первых стадиях собирания им вышедшего в 1975 году «Избранного» Мачадо нас и познакомили. Переводы мачадовской прозы (фрагменты ее появились в «Избранном») были, кажется, последним, что Столбов, уже неверной рукой, до последних недель правил, как до самого конца его не оставляли мысли о начатой, но так и не написанной большой книге о Мачадо… Думаю, публикуемые здесь[325]
страницы[326] с их сочетанием внутренней раскованности мысли и ее упрямой последовательности в договаривании основного – своей связи со страной и языком, собственного места во времени; трагической трезвости взгляда на себя и историю – с юмором и сарказмом, не обходящими ни национальные святыни, ни собственную персону, – дадут читателям некоторое представление о причинах «избирательного сродства» переводчика с оригиналом. Работу пронизывают мысли об учителе – для испанской культуры, пережившей тогда крах империи и наново собирающей себя в предвестии новых исторических испытаний, жизненно важные. Надо ли говорить о значимости их здесь и сейчас?Гость из будущего
Для читающих по-русски имя Берлина связано в первую голову с Ахматовой и Пастернаком, гостем которых он был послевоенной осенью-зимой и подробные воспоминания о которых на исходе 1970-х годов напечатал[327]
(«Я всю жизнь писал о Белинском, Герцене, Писареве[328], кто у вас теперь их читает? – говорил он в интервью «Общей газете» в 1993 году. – Меня знают единственно как человека, встречавшегося с Ахматовой, Пастернаком».)Пастернак и Ахматова – наряду с мемуарами Надежды Мандельштам и Лидии Чуковской, а потом юбилейным эссе Бродского к 80-летию сэра Исайи[329]
– можно сказать, представили Берлина России 1990-х.Что ж, рекомендатели, каких поискать. Но это могли (и давно!) сделать и другие из его знавших, скажем, сотрудники, гости и публика лондонского Ковент-Гардена, директором которого он долгое время был. Или Черчилль и Эйнштейн, Фрейд, Стравинский либо Пикассо, дирижер Артуро Тосканини либо пианист Альфред Брендель, писатели Андре Мальро и Томас Стернс Элиот, Вирджиния Вулф и Олдос Хаксли, философы Бертран Рассел и Людвиг Витгенштейн. Да ведь, в конце концов, многие из нас могли и сами быть среди свежих читателей эссеистических сборников Берлина «Четыре очерка о свободе» в 1969 году, «Русские мыслители» в 1978-м и «Чувство реальности» в 97-м. Так-то оно так, но последняя из названных книг до наших краев пока не дошла, и нет никакой уверенности, что вообще дойдет, а остальные до 1990-х были замурованы в спецхранах Ленинки и Салтыковки, Иностранки и ИНИОНа[330]
: сколько человек их там прочли – дюжина, две?Выпав из круга реальных современников Берлина («Время у них остановилось году в 1928-м», – вспоминал он Москву), не оказавшись его соратниками в живой работе, мы теперь, как обычно в России, принимаем «крупнейшего либерального мыслителя современной эпохи» уже общепризнанным авторитетом, завершившим свой путь классиком.
Но пьедестал – место для Исайи Берлина не подходящее. Видя тома сочинений английского мыслителя и перелистывая их, словно страницы европейской истории Нового времени – от Италии на рубеже XVII–XVIII веков до послесталинской «оттепели», – не будем забывать, что в основе подавляющего большинства его работ – устные сообщения в ответ на сиюминутный заказ и заметки по вполне конкретному случаю («Я как таксист, – говорил про себя Берлин, сегодня летевший в Японию, завтра в Соединенные Штаты, а послезавтра в Израиль. – Вызывают – еду»).
Помесь тетерева со спаниелем