Каждый из самостоятельных филологов-зарубежников 1960–1980-х годов, условно говоря, сверстников Зверева – Александр Викторович Михайлов, Альберт Карельский, Самарий Великовский, Инна Тертерян (называю лишь самых крупных из ушедших и не упоминаю о номенклатурном начальстве и рядовых «дежурных по казарме») – вынужден был определяться в подобной ситуации, делать свой выбор, вычерчивать собственную траекторию, сознавая и принимая в расчет упомянутые выше обстоятельства. Груз этих невеселых компромиссов, многолетнего смирения и переламывания себя так или иначе нес, я думаю, каждый из названных, и кто скажет, не он ли предопределил их безвременный уход? По крайней мере, какую-то странную печаль А. М., неотделимую для меня от его всегдашней взнервленности и головокружительной поглощенности делом, я всегда понимал именно в таком смысле. Да и вряд ли только идеологической накачкой извне и мучительной внутренней самоцензурой можно объяснить такое пристрастие Зверева, как и других только что названных исследователей, к проблематике «кризиса» и «протеста» в новейшей культуре, «трагическому восприятию жизни» у их любимых авторов, ценности «искреннего» и «честного» свидетельства в литературе.
Сказать, что Зверев много знал или что он много работал, значит не сказать почти ничего. В устных обсуждениях, разговорах по дороге, машинописных наметках к упомянутому словарю писателей XX века он уже тогда, помню, поразил меня самым скрупулезным и основательным, из первых рук, знанием Броха и Лагерквиста, Песоа и Гари, Янна и Кундеры (о собственно американской словесности уж не говорю). Но, кажется, Алексею Матвеевичу и этого было мало: он все время рвался к новой работе, словно стремясь раздвинуть всякую, и без того наполненную трудом, минуту, чтобы втиснуть в нее еще и еще. При этом он и в самые глухие годы не бежал от трудностей и брался за предприятия, на первый взгляд совершенно неисполнимые. Напомню об одном из них: выпустить в беспросветном 1979 году, году афганской войны, судорожной подготовки к скорой Олимпиаде, пещерного постановления ЦК «О дальнейшем улучшении идеологической и политико-воспитательной работы» и проч., книгу об американском модернизме, Паунде и Элиоте, Уильямсе и «школе черного юмора» – это же, кажется, голову себе надо было сломать! Но по-настоящему эта задавленная в лучшую, молодую пору, нерастраченная зверевская энергия нескольких десятилетий разом, каким-то пугающим взрывом выхлестнула в 1990-е годы, захватывая новые и новые области. Тут были и современный отечественный театр, и творчество Набокова, и самостоятельные переводы («Плавучая опера» Джона Барта), и литературная жизнь русского зарубежья, и словесность Скандинавии, Восточной Европы, Латинской Америки… Я изумлялся и радовался: кажется, ему – случай в наших полусонных, нарциссических краях куда как редкий – до всего было дело, и ничто он не считал ненужным, тягостным, посторонним, чужим. Он умел быть шире себя, не уставал искать и удивляться, с личной заинтересованностью ценить новое, даже если оно не во всем совпадало с его вкусом.
Есть и такая память об ушедшем: сожаление о пути, который уже не пройдешь вместе с ним. Работа скорби приучает нас к утрате, как бы смягчая боль, перенося еще вероятное вчера будущее в уже недостижимое сегодня прошлое. И все-таки сознание противится этому разрыву, желая, казалось бы, невозможного… В недели, оказавшиеся для Алексея Матвеевича последними, у нас с ним впервые забрезжил замысел общей работы: мы собрались представить читающему сообществу новый, итоговый для двадцати последних лет сборник эссе Сьюзен Сонтаг «Куда падает ударение» – отобрали несколько вещей, договаривались, кто что будет переводить, кто писать врез (замечу, что именно Алексей Зверев и Виктор Голышев первыми открыли эссеистику Сонтаг для отечественного читателя[337]
). Помню, как в коридоре РГГУ А. М., куда-то, по обыкновению, спеша, на ходу вынул из большого внутреннего кармана пиджака покетбуковский оранжево-зеленый томик и приветственно помахал им мне. Больше мы не виделись. Я хочу, чтобы наш вчерашний замысел стал вашей завтрашней реальностью, и попробую сделать ту работу как бы один, но мысленно соотносясь с соавтором. Это – другая разновидность памяти.Сознательность и воля